Суфии. Восхождение к истине
Лео Яковлев
Суфии. Восхождение к истине
(Вторая книга)
Содержание
Введение: Раскрытие скрытого за завесой для искателей Истины
1. Суфии вчера, сегодня, завтра
2. Дверь в суфийскую Вселенную
3. Карамат, или Что могут суфии
4. Об этой книге. Несколько слов в заключение этой части повествования
Шейх ал-Хасан ал-Басри
1. Научная биография
2. Изречения
3. В памяти людей (Притчи)
Рабиа ал-Адавиа
1. Научная биография
2. Стихотворения
3. Четвертая (легенда)
Шейх Абу-л-Хасан ал-Худжвири
Жизнь Абу-л-Хасана Али ибн Османа ибн Абу Али ал-Джуллаби ал-Худжвири ал-Газневи
Шейх Омар Хайям
1. Хронологическая канва жизни и творчества Гийас ад-Дина Абу-л-Фатха Омара Ибн Ибрахима ал-Хайями ан-Найсабури
2. Повесть о жизни Омара Хайяма, рассказанная им самим
3. Притчи из «Науруз-наме»
4. Свидетельство современника об Омаре Хайяме и его окружении
5. Предсмертное чтение шейха Омара Хайяма
Шейх Баха ад-Дин ал-Бухари Накшбанд
1. Научная биография
2. Шейх Баха ад-Дин Мухаммад ибн Буркан ад-Дин Мухаммад ал-Бухари Накшбанд в памяти учеников
3. Изречения
4. Суфийские притчи, посвященные словам и деяниям шейха Баха ад-Дина
Нечаянная встреча
Баха ад-Дин и ученые
О тех, кто стремится следовать по Пути.
Вступительный экзамен
Волшебное чтение
В чужом городе
О талантах суфийских Учителей
Информация и мудрость
Притча об «игре в тюбетейки»
Чудеса Баха ад-Дина
Приближение к Баха ад-Дину
О пользе сомнения
О доступности обобщений
Счастье и Судьба
Странный гость
Собака
Мир Али-Шир Навои-Фани. Из поэмы «Язык птиц»
Излечение
Пять этюдов об исламе и суфиях
1. Час созерцания
2. Воскресение веры
3. Метод Насреддина
4. Искатель скрытого смысла
5. Уроки неосмотрительного цитирования
Прикосновение к Корану (А. Пушкин на пути к исламу)
Приложения: Лев Толстой. Изречения Магомета, не вошедшие в Коран
Во имя Всевышнего, Милостивого, Милосердного!
Введение:
Раскрытие скрытого за завесой для искателей Истины
1. Суфии вчера, сегодня, завтра
Первая строка заголовка этого эссе повторяет название книги ал-Худжвири, написанной около тысячи лет назад (об этой книге и ее авторе будет подробно рассказано в одном из разделов данного издания), но завеса, отгораживающая суфизм от бренного мира, продолжает существовать и в научных спорах, посвященных этому удивительному явлению, и в сердцах и душах людей. Попытаемся же ее приоткрыть для тех, кто стремится к познанию сущности суфизма.
* * *
Ровно десять лет назад, в 2000 г., я стал работать над книгой «Суфии. Восхождение к истине. Собрание притч и афоризмов», которая в 2001 г. была коллегиально издана издательствами «Эксмо» и «Око» и с тех пор шесть раз переиздавалась издательством «Эксмо» (последнее переиздание в 2009 году). Поскольку книгопечатание сейчас есть дело коммерческое, то факт столь частого переиздания свидетельствует о все возрастающем читательском интересе к суфизму, который подтверждается также тем, что в минувшее десятилетие на русском языке появилось еще несколько книг по этой тематике.
Вообще в мире объем информации о суфизме сегодня огромен, однако это не только не делает сущность вопроса яснее и доступнее, но в ряде случаев запутывает то, что, казалось бы, должно быть ясным. Причина этой ситуации отчасти кроется в самой истории суфизма. Дело в том, что хотя это мистическое направление в исламе своими корнями уходит в учение Мухаммада, дошедшее до нас в собраниях хадисов (рассказом о высказываниях и поступках Пророка и его сподвижников, составляющих Сунну), и в Коране, его дальнейшее развитие не связано с каким-либо одним авторитетным теологом (как, например, иога связана с именем Патанджали), а осуществлялось сотнями различных шейхов, создавших на территории от Андалусии до Индонезии множество суфийских братств. Каждое из этих братств базировалось на толкованиях религиозных догматов и технических приемах реализации суфийского служения, предложенных его шейхом-основателем и развитых его преемниками. Таким образом, в каждом из этих братств образовывалась своя, отличная от других, цепь духовной преемственности (силсила), становящаяся в дальнейшем реальной причиной духовного разобщения этих религиозных формаций и создающая заманчивые перспективы для дотошного исследователя, получавшего возможность избрать для своей капитальной монографии или диссертации подробный разбор идей, технических приемов, исторических условий существования и внутренних взаимоотношений в каком-либо конкретном братстве и не выходить за пределы этого материала. Обобщающих же работ по суфизму крайне мало, и читатель, лишенный практической и физической возможности ознакомиться со всем, что написано суфиями и о суфиях, вынужден формировать свои взгляды на основе сведений о каком-то одном или нескольких братствах, и многочисленные подробности узнанного мешают ему составить общее впечатление об этом явлении. Кроме того, следует отметить, что исследователь, посвятивший свои многолетние труды какому-либо конкретному братству, как правило, лишается возможности объективной оценки всего процесса в целом и вольно или невольно стремится повысить значимость предмета своего личного исследования, прибегая к явному или скрытому пренебрежению мнениями своих «конкурентов».
Конечно, результаты этих исследований важны для исторической науки, изучающей прошлое человечества, но по ним трудно ощутить связь феномена суфизма с современностью.
В давние времена и на протяжении многих столетий суфизм был основан на взаимодействии «Учитель—ученик», отношения между которыми часто напоминали нравы, царящие в тоталитарных сектах. В то же время использование такой формы обучения было вызвано обстоятельствами ушедших эпох, когда в распоряжении взыскующих знания еще не было других источников и форм передачи информации: и книги тогда еще были редкостью, и далеко не все ученики были грамотны, и не все обладали приемами серьезного чтения. И даже тогда, когда теологическая информация стала более доступной, шейхи-Учителя еще долгое время старались сохранить ученичество. Они же культивировали дервишество и громкие радения как основную форму массового суфийского служения. Каждое братство имело и тщательно оберегало свои формы реализации всех перечисленных процедур. Экзотичность этих форм особенно привлекала западных исследователей, и они тщательно и с удовольствием их описывали, считая, что тем самым они проникают в душу суфия. А суфийские авторитеты и их близкое окружение постепенно становилось своего рода кастой, вроде левитов.
Так продолжалось до выхода на историческую сцену великого реформатора суфизма — шейха Баха ад-Дина Накшбанда ал-Бухараи (Бухарского), который по своему значению и роли в истории этого движения сопоставим только с ал-Газали: если ал-Галази спас суфизм от преследования из-за обвинений в ереси, доказав его тождественность чистому исламу, то Баха ад-Дин устранил все формальные и процедурные преграды на пути суфизма к душам людей, охранив его от лицемеров и проходимцев. Для этой цели Баха ад-Дин отменил, заметим, что не отменил вообще, а отменил обязательность увлекательных для зрителей и участников экзальтированных театральных (а иногда и музыкальных) представлений, и утвердил возможность и правомерность тайных обращений и поминаний Всевышнего.
«Наш путь к Всевышнему не требует отшельничества. Отшельничеством своим человек пытается добыть славу, а за славой нет ничего, кроме смерти. Добрые дела совершают, находясь среди людей»,— говорил Баха ад-Дин.
В результате реформы Баха ад-Дина суфии перестали выделяться из толпы своим экстравагантным поведением и экстравагантной одеждой. Они стали обычными людьми: ремесленниками, пахарями, торговцами, пастухами, землепашцами, выполняющими свои функции, делегированные им мусульманской общиной, человеческим обществом и лишь их сердца были открыты перед Всевышним, как положено сердцам суфиев. После Баха ад-Дина пришло понимание того, что суфизм — это не некая загадочная мистическая философия, постижение которой доступно только избранным, а способ жизни, modus vivendi, открытый всем, кто готов принять к исполнению определенный кодекс и этику поведения и искренне следовать по избранному Пути, не демонстрируя окружающим свою святость и исключительность.
«У ставшего на суфийский Путь скрытая часть души постоянно пребывает в борьбе, а явная — находится в мире с теми, кто его окружает в житейской суете»,— учил Накшбанд. Говоря о «борьбе», шейх имел в виду работу души, направленную на ее освобождение от животных инстинктов на Пути к просветлению. Что касается «мира» с мирской суетой, то главным средством достижения этого состояния является презрение к тому, что не зависит от воли Путника и не может быть им изменено или улучшено, поскольку и время, и содержание изменений определяет Всевышний.
Преобразования Баха ад-Дина поколебали и представления ранних суфиев об обязательности личного контакта «Учитель—ученик» для передачи суфийского знания. «Учителями» для суфия-неофита могли стать труды суфийских поэтов и общая религиозная информация, так как все основные мировоззренческие положения суфизма уходят своими корнями вглубь ислама — в Коран и Сунну. В суфизме появилось понятие «увайси», означавшее людей, вышедших на суфийский Путь самостоятельно по заветам покойных Учителей без непосредственного руководства признанными авторитетами.
Следует отметить, что Баха ад-Дин творил свои реформы не на пустом месте, так как он отчасти использовал идеи, уже высказывавшиеся, хоть и осторожно, другими суфийскими Учителями. Так, мнения о возможности тихого (тайного) зикра (поминания Всевышнего) он слышал от шейхов предыдущего поколения, с которыми ему приходилось общаться в молодости.
Ал-Худжвири, автор знаменитого теоретического труда «Раскрытие скрытого за завесой», утверждал, что в этом мире постоянно пребывает несколько тысяч тайных суфиев. Часть из них, может быть, не догадывается о своем состоянии, и обретет просветление при соприкосновении с суфийской идеей, как при личном контакте с ее носителем, так и получив соответствующий импульс при знакомстве с суфийской поэзией и прозой, в которых растворена душа ушедших великих шейхов. В этой же книге Худжвири приводит слова шейха Ходжи Музаффара Ноканского, доказывавшего нежелательность радений и внешней экзальтации для суфиев, за которые тогда ратовал автор книги: «Наступит время,— сказал Музаффар,— когда эти, производимые опьяненными суфиями, звуки и карканье ворон станут для тебя одинаковыми. Слух властвует над сознанием до тех пор, пока этим сознанием не управляет созерцание». Этот же Музаффар говорил и о суфийском обучении: «То, что открылось великим мужам вследствие прохождения ими «долин» и «пустынь» (т. е. «макам» — уровней суфийского сознания — Л. Я.), я обрел на подушке и в почетном месте». Шейх Музаффар фактически указал на допустимость «тихого зикра» и отказа от традиционного суфийского обучения, что для одиннадцатого века было очень смелой и даже крамольной мыслью, но ко времени Баха ад-Дина ситуация в суфизме изменилась, реализация такого рода идей оказалась возможной, и инициатива бухарского шейха уже не выглядела ересью.
По общепринятой традиции в защиту этих новаций приводилось и мнение Мухаммада. Для этой цели использовался хадис из Сунны, не относящейся к лучшим образцам этого устного наследия, но содержащий однозначное одобрение тихого или тайного зикра (поминовения Всевышнего): «Ты обращаешься не к Глухому и не к Отсутствующему, а к Слышащему, Который повсюду с тобой». Если следовать этим словам, то громкое восхваление Всевышнего становится просто неуместным. Отметим, что и предшественники шейха Баха ад-Дина, являвшиеся сторонниками тайного зикра, и его последователи неоднократно предпринимали попытки корректировки таких важных предписаний ислама, как пятикратная молитва и хадж, мотивируя это тем, что поскольку Всевышний находится в сердце суфия, то суфий постоянно пребывает в молитве, а хадж ему заменяет паломничество в глубины собственной души, являющейся, как и Кааба, вместилищем божественной Истины. Эти ощущения поэтически выразил ал-Фарид:
О наконец-то мне постичь дано:
Вещающий и Слышащий — одно!
Перед собой склоняюсь я в мольбе;
Прислушиваюсь молча сам к себе.
(Перевод З. Миркиной)
Формулируя для своих последователей этапы суфийского служения на Пути постижения Истины, Баха ад-Дин, как будет показано в разделе, посвященном этому шейху, также опирался на опыт предшественников, что облегчало усвоение его учениками его новшеств. Так, в частности, если говорить об этапах Пути (они также именовались «стоянками», «долинами» или «состояниями»), то в одном из самых ранних суфийских руководств — в книге «Самое блистательное в суфизме», принадлежавшей перу умершего в 988 г. н. э. Абу Насра ас-Сарраджа ат-Туси, предшественника ал-Худжвири и ал-Газали, Путь суфия по «стоянкам»-«состояниям» был предельно дифференцирован в такой последовательности:
— первая «стоянка» — раскаяние, и далее:
— осмотрительность;
— воздержание;
— бедность;
— терпение;
— упование на Всевышнего Аллаха;
— удовлетворение своим Господом;
— близость к Всевышнему;
— любовь к Всевышнему;
— страх при приближении к Всевышнему;
— страстное желание предельной близости к Всевышнему и к раю, где Его можно встретить;
— приязнь к Аллаху Всевышнему;
— успокоение в вере;
— свидетельство о могуществе Аллаха Всевышнего;
— уверенность в будущей жизни.
Все эти «стоянки»-«состояния» ас-Саррадж обосновывает изречениями из Корана и из сунны, а также высказываниями знаменитых суфийских шейхов. Рассмотрим более подробно описание «стоянки» «терпение», крайне важной для суфия из любого братства:
Сказано: «Терпение — достойная стоянка. Аллах Всевышний хвалил терпеливых и упомянул их в Коране словами «Поистине, будет отдана терпеливым их награда без счета!» (Коран 39:10/13).
Ал-Джунайда спросили: «Что такое терпение? Он ответил: «Несение бремени ради Аллаха Всевышнего, пока не закончатся злые времена».
Затем о сущности терпения были спрошены великие шейхи: аш-Шибли, который так и не смог дать универсальную формулу этого состояния, вместо этого прочитав стихи:
Слезы начертали на щеке строку,
Которую прочел даже тот, кто не силен в чтении.
Стон влюбленного от боли томления
И страха расставания порождает тоску.
Он превзошел само терпение,
и оно воззвало к нему о помощи.
И тогда влюбленный крикнул терпению: «Терпи!»
Разговор продолжил Зу-н-Нун, рассказавший: «Я вошел к больному, которого посещал. Беседуя со мной, он застонал. Я заметил ему: «Неискренен в любви к Нему тот, кто не терпит его ударов!» Он ответил: «напротив, неискренен в любви к Нему, кто не наслаждался Его ударами!» из бесед шейхов может быть сделан вывод: «Терпение есть составляющая невыразимой одним словом любви к Всевышнему, и терпение предполагает упование на Него».
В методе Баха ад-Дина все состояние, указанные ат-Туси, являются подготовкой к восхождению к Предвечной Истине и предшествуют первой из названных им «стоянок» — «Поминовению», являющейся началом медитации.
Из-за отсутствия экзотики и театральности в суфийском служении по заветам Баха ад-Дина братство Накшбандиа в меньшей степени привлекало внимание западных исследователей суфизма, которым гораздо интереснее было заниматься братствами, практикующими какие-нибудь экстравагантные ритуалы-радения, и шейхами, претендующими на оригинальность мировоззренческой позиции.
Так, например, недавно была широко разрекламирована книга французского автора А. Корбена «Световой человек в иранском суфизме» (издательство «Волшебная гора» Фонда исследований исламской культуры, 2009 г.). Эти выходные данные были приведены в «Литературной газете» от 17—23 марта 2010 г., с. 7, но затем в следующем номере этой же газеты тоже на с. 7 сообщается, что эта книга выпущена издательством «Исток». Реклама обещает читателю знакомство с новым взглядом на суфизм, как явление, и возможность проникновения в одну из жгучих тайн этого мистического учения. Рассмотрим эти вопросы подробнее.
Во-первых, провозглашенная сенсация является новостью с более чем тридцатилетней бородой, так как среди известных работ А. Корбена по истории ислама значится и такая: H. Corbin “The man of light in Iranian Sufism”, появившаяся в 1978 году!
Во-вторых, эта книга посвящена идеям, не суфийским по своей сути и не принадлежащим общепризнанным суфийским учителям. Корбеном описываются воззрения иранца Шихаб ад-Дина Сухравади (1155—1191), шиита, не имевшего никакого отношения к арабскому суфийскому суннитскому братству Сухравардиа, основанному его тезкой Шихаб-ад-Дином Абу Хафсом Сухраварди (1145—1235).
Разрабатывая свое учение об «Озарении» (ал-ишрак) для придания ему исламской лояльности, Сухраварди опирался на 24-ю суру Корана «Свет», а точнее, на аят 35-й этой суры, обычно именующуюся «Стих света»:
«Аллах — свет небес и земли. Его свет — точно ниша; в ней светильник; светильник в стекле. Стекло — точно жемчужная звезда. Зажигается он от дерева благословенного — маслины, ни восточной, ни западной. Масло ее готово воспламениться, хотя бы его и не коснулся огонь. Свет на свете! Ведет Аллах к Своему свету, кого пожелает, и приводит Аллах притчи для людей. Аллах сведущ о всякой вещи». Расширенное толкование этого стиха содержится в замечательном трактате ал-Газали «Ниша света».
Высокая поэзия этого стиха и скрытая в нем тайна, доступная не всем, привлекала к себе внимание с первых дней явления Корана. В рассказах о ал-Хасане ал-Басри, одном из первых великих теологов ислама, говорится, что, когда он по завершению своей проповеди сходил с кафедры (минбара), он выбирал несколько человек из своих приверженцев и говорил: «Давайте распространять свет!» Этот призыв аскета относился не ко всем: однажды кто-то кроме указанных им людей отправился было с ним, но Хасан сказал ему: «Ты возвратись».
Среди избранных нести свет оказались многие суфийские поэты и даже Пушкин, для которого в 1823—1824 годах открылась Истина и красота Корана и в сердце которого родились великие стихи о Всевышнем и Его пророке:
Зажег Ты Солнце во Вселенной,
Да светит небу и земле,
Как лен елеем напоенный
В лампадном светит хрустале
. . . . . . . . . . . . . . .
Он милосерд: Он Магомету
Открыл сияющий Коран,
Да притечем и мы ко свету
И да спадет с очей туман.
Что касается Шихаб ад-Дина Сухраварди, то он, «оттолкнувшись» от «стиха света», попытался в своем «учении об озарении» соединить некоторые близкие суфиям идеи ислама с совершенно неприемлемыми для правоверного положениями зороастризма и образами Авесты. Отдельные молитвы в «учении озарения» родственны философским поискам Ибн Сины. Однако Сухраварди был менее осторожен в своих умозаключениях, чем гениальный бухарец, и его личная судьба была трагической — в тридцатипятилетнем возрасте он был по указу айюбидского султана Салах ад-Дина (в европейском произношении «Саладина») заколот или задушен, а «учение озарения» не было замечено суфийскими авторитетами и не повлияло на развитие суфийской теологии, возможно, из-за своего чрезмерного и чуждого исламу мистицизма.
Появление рекламных публикаций к изданию небольшой по объему книжки А. Корбена — не единичный пример повышенного внимания к изданиям, в названии которых присутствуют слова «суфизм» или «суфий». Вообще в русскоязычном книгопечатании суфийская тематика пополняется издателями эзотерической литературы и публикациями научного характера. При этом эзотерические издания не претендуют на научность, и их публикаторы, как правило, не обращают внимания на историко-философские исследования суфизма, а академический ученый народ, если и высказывается об эзотерических новинках и их авторах, вроде Идрис Шаха, то непременно с крайним пренебрежением, всячески пропагандируя собственные взгляды и умозаключения по известному директивному принципу: «наша теория всесильна, потому что она верна», создавая не всегда заслуженный одобрительный шум вокруг своих исследований.
* * *
2. Дверь в суфийскую Вселенную
Человек мало-помалу принимает
обличье своей Судьбы.
Х. Л. Борхес
Теперь попытаемся ответить на вопрос, как стать суфием.
Мой собственный путь в суфизм начался в те времена, когда достать какую-либо книгу для чтения в тех краях, где я тогда пребывал, было почти невозможно, и я, десятилетний человек с шестилетним стажем читателя, очень этим мучился. Случайно попадавшие ко мне в руки книги вроде «Хмурого утра» А. Толстого (советского) и «Тихий Дон» Шолохова я «проглотил» довольно быстро, и моя детская память была настолько цепкой, что когда спустя семь лет труд Шолохова я «проходил» в школе, перечитывать его у меня не было надобности. И вот в те времена в моем распоряжении оказался «Восточный сборник», изданный за девять лет до моего рождения, и в этом сборнике я впервые в жизни увидел таинственное имя «Омар Хайям» и прочитал четверостишие:
О мальчик! Каждой каплей вина, пролитой в прах,
Огонь тоски залил ты в сокрытых там очах.
Хвала Аллаху! Можем и сами мы с тобой
Изгнать напитком дивным из сердца скорбь и страх.
Все в этом четверостишии мне уже было лично известно: и вкус вина, и прах ушедших — пыль кладбища с обвалившимися могилами, и Аллах, опустевший дом которого стоял на краю этого кладбища. Дом Аллаха был по полосам глазури исписан надписями, выполненными красивой вязью, которые я не мог прочитать. Я чувствовал, что тогда еще неведомый мне Омар Хайям бывал в этих местах, но вина здесь никогда не было, так мне говорили, когда я вспоминал терпкий вкус этого пития, пригубленного мной под смех взрослых в той другой жизни, навсегда ушедшей от меня вместе с теми, кто смеялся тогда.
Я посчитал, что это четверостишие обращено ко мне, поскольку открывалось оно возгласом «О мальчик!», и чтобы понять его до конца, я обратился к Усто-Кериму, очень старому и очень грамотному человеку. Выслушав мой вопрос, он улыбнулся и сказал: «Ты еще очень мал, чтобы разобраться в этом, но когда ты снова придешь к Хайяму, а это случится, потому что тот, кто прикоснулся к нему, уже никогда не сможет от него уйти, то запомни, что вино Хайяма — это его Вера, его Любовь, его Надежда — все то, чем жила его душа и что наполняло его сердце. Остальное ты поймешь со временем».
Усто-Керим оказался прав: от Хайяма я никуда не ушел, редактировал несколько многократно переиздававшихся сборников четверостиший, написал к ним комментарии, пересказывал его притчи, написал его биографию. Хайям бесконечен, как Вселенная, и как Вселенная он скрывает в себе множество неразгаданных мною тайн. И я всегда помню, что его уроки стали моим первым шагом на Пути. Где же та тропинка, которая выведет человека на Путь, состоящий из череды мистических долин?
Любой, кто хочет получить ответ на этот вопрос, должен читать и читать всю доступную ему древнюю и новую, научную и художественную, эзотерическую и «материалистическую» литературу, посвященную суфизму, и, конечно, великую суфийскую поэзию — там скрыто все, чем по воле Всевышнего устилается Путь суфия. В этом чтении не нужны программы и системы. Можно смело переходить от ученых трудов с мудреными названиями к «Геммам» Ибн Араби (Великого шейха), к волшебной поэзии ал-Фарида, Хайяма, Аттара, Саади, Руми, Хафиза и верных последователей шейха Баха ад-Дина Накшбанда — Джами и Навои.
И даже упомянутая книга А. Корбена, если она будет доступна взыскующему Пути, может быть прочтена с пользой. Казалось бы, как далек от нашего современного бытия фантастический «световой человек» ас-Сухраварди, о котором писал Корбен! Но меру удаленности человека от той или иной проблемы, как и реальность того или иного образа, определяет владеющий сущностями Всевышний, Который, как Им самим сказано, ближе к любому из нас, чем яремная вена. Суфий же, поселивший Всевышнего в своем сердце, в свою очередь становится Его соглядатаем, и оком Господа является именно он, суфий, а не пестрые арлекины, назначающие друг друга на своих междусобойчиках «пастырями» и «духовными отцами». Не смотрите на арлекинов и не слушайте их — пустое это занятие, суета все это.
У Рея Бредбери есть замечательная притча «Они были смуглые и золотоглазые» — о том, как земляне, очутившись на Марсе, испытывают, не замечая этого, непреодолимое воздействие иного бытия, преобразующее не только их взгляды на смысл жизни, но и внешность. Их покидает озабоченность своей судьбой, исчезает бесполезное стремление своей судьбой, исчезает бесполезное стремление что-либо изменить в окружающем мире, который хорош сам по себе и не требует чьего-либо вмешательства в свою сущность. И основой их жизни становится созерцание — единственный путь к спокойствию и счастью.
Примерно то же происходит с тем, кто окунется в мир суфийских образов, скрыто или явно заполняющих книги, о которых говорилось выше. Тот, чье сердце откроется навстречу этой древней новизне и воспримет немеркнущий блеск иного бытия, почувствует себя обитателем уединенного острова в бушующем океане, а знание того, что где-то рядом есть еще такие же острова, дающие радость уединения другим, идущим по Пути обретения Истины, укрепят его веру в законность происходящего. Итак, чтобы стать суфием, следует искать знания и доверяться своему сердцу, открыв его для Всевышнего. Пребывая на своем острове одиночества мысли, суфий окружает свою обитель невидимой плотной завесой, чтобы вездесущее Зло не разрушило его мир. В то же время, это его уединение условно и вокруг него бушует океан страстей, поэтому суфий вырабатывает для себя свой стиль поведения, оберегающий его от мирских соблазнов, и здесь мы подходим к этике суфизма.
В основе суфийской этики лежит древняя мудрость, высказанная пророком Даудом (царем и великим поэтом Давидом) в его первой песне, продиктованной ему Всевышним:
«Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых и не стоит на пути грешных и не сидит в собрании развратителей».
Однако, в условиях «нормальной» жизни человеку трудно выполнить этот завет, поскольку люди, их стремления и их «собрания», как правило, не отвечают столь высоким нравственным требованиям. И если находящиеся в условиях умеренных режимов еще как-то могут удержаться от нежелательного общения или хотя бы уменьшить его объем, то при режимах тоталитарных или авторитарных, которыми управляют нечестивые, пользуясь для этого услугами грешных, и которые стремятся сделать собрание развратителей обязательным для всей «массы» поголовно, такое «манкирование» «общественными обязанностями» практически невозможно. И тогда, чтобы выполнить предписание Баха ад-Дина — наружно пребывать среди толпы, а сердцем всегда с Предвечной Истиной, суфий надевает маску. Собственно, по своему личному опыту мы, люди минувшего века, жившие на «одной шестой части суши», помним, что при коммунистическом режиме все без исключения ходили в масках: те, кто был причастен к этому режиму телом и духом, старались благообразием своих масок скрыть его гнусную сущность, а тот, кто был вынужден жить при ненавистном для него режиме, надевал маску, чтобы защитить свое сердце от его разлагающего влияния. Таким образом, в первом случае маска служила двуличию, на котором был основан гнусный режим, а во втором — защите от этих гнусностей.
Наличие маски не снимает ограничений с поведения суфия, внешне выглядящего «как все». Одно из таких ограничений — «карьерный аскетизм»: суфий обязан изгнать все формы и проявления тщеславия из своей души и не должен прилагать усилий, чтобы подняться по карьерной лестнице на следующую ступеньку, а если ему будет предложено повышение, то, прежде чем дать свое согласие, он должен тщательно обдумать последствия (в первую очередь — нравственные и моральные) от предлагаемого ему изменения статуса. В то же время суфий совершенно не стеснен с своих личных достижениях — он может быть известным и авторитетным специалистом, абсолютно избегая при этом рекламы и «работы локтями» в продвижении своих идей, ограничиваясь лишь их высказыванием, потому что и он сам, и его идеи всегда находятся в распоряжении Всевышнего, о воле Которого он узнает по Его знакам. Знаком обычно является какое-нибудь событие или происшествие в личной или непосредственно окружающей суфия жизни, происходящее в то время, когда он должен принять для себя какое-нибудь решение или сделать выбор. Таким образом, знаки как бы играют роль критериев для определения правильного ответа в многокритериальных задачах с большой степенью неопределенности. Система таких знаков индивидуальна, и каждый суфий вырабатывает ее для себя на основе мистической информации, получаемой им при созерцании жизни.
Выбор «своего» знака из вороха случайной информации осуществляется суфием интуитивно, так как использование «научных» методов, например, теории вероятностей или теории возможностей, даже если он ими владеет, только усложняет дело и увеличивает неопределенность результатов. Стремление не пропустить знаки Всевышнего делает суфия, при всей отрешенности его души и сердца от обычных «человеческих» мирских забот, крайне внимательным ко всему, что вокруг него происходит.
Есть, правда, одна область человеческой, а вернее — околочеловеческой деятельности, даже прикосновение к которой для суфия категорически запрещено, — это идеологическое обслуживание в ролях всякого вида «прорабов духа» мерзопакостных режимов, вроде ушедшего в подполье советского «общественного устройства». Расскажу одну притчу: после окончания Второй мировой войны сошлись за бутылкой старые друзья. Один из них принадлежал к тем, кого вывезли вместе с военным заводом, чтобы далеко в Сибири в голоде и холоде «ковать победу». Другой — «оставанец» (так мы на нашей городской окраине называли тех, кто имел возможность миновать оккупацию, но, спрятавшись от тогдашних «поисковиков» в погреб, дожидался немецких недочеловеков в надежде на лучшую жизнь, чем в сталинском раю). После первого стакана наступил период откровенности, оставанец погрузился в воспоминания о своем оккупационном житье-бытье:
— Ну что тебе сказать? Держал я здесь при фрицах офицерский бордель. Деликатесов было ешь — не хочу, каждый день — с новой девкой, а то и с двумя, были бы силы и желание, но морально, конечно, было очень тяжело!
Эту притчу я всегда вспоминал, когда в девяностых и позднее читал откровения «властителей дум» советского периода, рассказывавших, в каком тяжелом моральном состоянии они, зная, как страдает «простой» народ, между своими пропагандистскими путешествиями по Западной Европе и обеим Америкам, получив продуктовые пайки высшей категории, с «тяжелым сердцем» лизали зад советскую власть предержащим, за что удостаивались их негласного «высокого доверия».
Для суфия такая ситуация смерти подобна.
Поэтому я, например, к более или менее активной деятельности публициста и писателя обратился лишь в девяностых годах, будучи шестидесятилетним. Учитывая, что идеальное состояние для суфия — пребывание в полной неизвестности, деятельность эту я начал и продолжаю по сей день под псевдонимом. Вообще суфий-накшбанди, живущий в миру, представляет собой уникальный случай двойничества: если в литературных «парах» типа «Джекил—Хайд», «Голядкин-старший—Голядкин-младший» и т. п. один из двойников, составляющих эти сложные личности, является по сути дела накопителем-отстойником всех внутренних мерзостей, в них присутствующих, то в двойнике «сущность суфия — маска суфия» роль маски, как уже говорилось выше, совершенно иная. Маска призвана оберегать душу суфия от внешней мерзости, от угроз его интимной Вселенной, исходящих из окружающего мира. Поэтому в двойничестве суфия отсутствуют конфликт и альтернатива, и обе составляющие этого двойничества постоянно находятся в мире и согласии, помогая друг другу преодолевать жизненные невзгоды и находить выход из сложных ситуаций.
Вообще не следует забывать, что суфийский Путь очень отличается от земных путей-дорог. Этот земной путь, говорят, лучше других преодолевает человек, уверенный в своих силах, в своей удаче, в своей способности обойти, обогнать, а при случае и оттолкнуть или даже физически уничтожить мешающего его целям ближнего, не испытывая при этом никаких угрызений совести, поскольку ему кажется, что он уже Бога за бороду ухватил. Конечно, «победы» такого прыткого человека эфемерны, так как именно Бог со временем (а куда Ему торопиться!) все ставит на свои места.
Что касается суфия, то успехи его продвижения по Пути зависят от степени его неуверенности в своих возможностях не только подняться на следующую ступень (макаму), но и удержаться на той ступени, которой он уже достиг. Постоянная неуверенность стимулирует его усилия, направленные на совершенствование души и сердца, необходимое для следующего шага.
Если попытаться создать пространственную модель Пути, то ближе всех геометрических фигур его образу соответствует спираль, неизменно присутствующая в ранних формах творения. Недаром Набоков считал спираль «Одухотворением круга», поскольку круг в ней размыкался и терял свою порочность, а сама спираль становилась символом восхождения к вершине, являющейся точкой невозврата.
Обидеть истинного суфия невозможно, так как все направленные на него обиды принимает на себя царствующий в его душе Всевышний. Всевышний же решает судьбу обидчика, ибо Ему доступны все возможности — от вразумления до воздаяния. В «Моралиях» Плутарха есть очерк «Почему Божество медлит с воздаянием». Его стоит прочитать, потому что со времен Плутарха в подсознании человеческой популяции больших изменений не произошло.
Провозглашенное Баха ад-Дином, обязательное для суфия «одиночество в толпе» легко достижимо, но такое одиночество не всегда создает условия, необходимые для погружения в созерцание. Поэтому полное реальное одиночество является самым желанным состоянием для суфия, потому что в такие моменты Всевышний не только присутствует в его сердце, но и заполняет весь окружающий мир — зелень листвы, нежность трав, синеву неба, звон ручья, шум моря. Все это становится истинным миром суфия — его Вселенной. Нужно, чтобы время от времени «глаза поили душу красотой», как писал Ибн ал-Фарид, чтобы суфий мог повторить слова этого великого суфийского поэта:
Нигде и всюду мой незримый храм,
Я отдаю приказы всем вещам.
. . . . . . . . . . . . .
Я в сердцевине мира утвержден.
Я сам своя опора и Закон.
(пер. З. Миркиной)
Нищий духом осел-чиновник, летящий в «Мерседесе», временный важный правитель, или «вождь», сопровождаемый свитой, мотоциклистами и воем сирен, какой-нибудь, с позволения сказать, «олигарх» в «Бентли» ручной сборки или на собственной яхте величиной с линейный корабль и с другой стороны — червяки, копошащиеся в «битве за «место под солнцем» в жиже нечистот, заполняющих выгребную яму в дворовом сортире, для истинного суфия есть явление одного и того же порядка.
Все эти достижения, включая безвкусные «дворцы» и «поместья», обустроенные нуворишами из числа воров-миллиардеров и чиновников-взяточников для реализации того, что Эйнштейн называл «амбициями свиньи», лишь подтверждают духовное убожество и амебный примитивизм этих человекообразных существ, с наличием которых суфию приходится мириться в те мгновения, когда он не может полностью укрыться в своем мире, опустив завесу.
Различные «обращения» «духовных» и светских «вождей», «верховных главнокомандующих» и патентованных «властителей дум» к народам и человечеству для истинного суфия, свободного от груза имперских и псевдопатриотических предрассудков, не равноценны даже комариному писку и менее значительны, чем кваканье лягушек или чириканье воробьев, не говоря уже о соловьиных трелях, потому что эти звуки природы рождаются и умолкают по воле Всевышнего. Что касается порождаемых сильными мира сего «исторических документов», то для истинного суфия они ценны лишь тогда, когда изложены на бумаге, пригодной для туалетных нужд.
Эта чиновно-воровская нечисть любит поговорить о том, что все, что они творят, есть «служение людям». Сущность этого «служения», состоящего в том, чтобы отобрать у людей последнее, изложена в суфийской притче Ходжи Наср ад-Дина:
«Жена Ходжи проснулась от странного шума, доносившегося с улицы, приближаясь к их скромному домику. Она растолкала спящего мужа и заставила его пойти посмотреть, что творится в окружающем мире. Ходжа накинул на плечи одеяло, вышел на улицу и, став у двери своего жилища, увидел, что по дороге несется толпа каких-то личностей, кричащих что-то неразборчивое. Когда эта орава мчалась мимо него, из нее высунулись чьи-то руки и сорвали с плеч Ходжи одеяло. Через несколько мгновений толпа исчезла вдали и производимый ею шум сначала ослабел и затем вообще затих.
— Ну что там было? — спросила жена, когда Ходжа, дрожа от ночной прохлады, вернулся в дом.
— Оказывается, что весь этот шум был из-за нашего одеяла,— ответил Ходжа».
В своих же отношениях с теми, кого вышеупомянутая орущая и напыщенная шваль, с шумом содрав с них одеяло, покровительственно именует «средними», «ничего не представляющими собой» людьми, «народом», «персоналом», «публикой», «гражданами», «толпой», «населением», «жителями и т. п., истинный суфий всегда сдержан и доброжелателен, по виду — он для них «свой», но мир его остается закрытым и для них, поскольку его «одиночество в толпе» не должно нарушаться даже самыми достойными людьми.
Хочу обратить внимание на то, что объектами приведенной здесь филиппики являются только нищие духом представители так называемой «элиты». Дело в том, что по воле Всевышнего среди них может оказаться тайный суфий. Цели Всевышнего нам неведомы, но каждый суфий, где бы и среди кого бы он ни находился, постигает эти цели сердцем, избегая словесных формулировок, и в пределах дарованных ему свыше возможностей поступает соответственно Его тайным призывам.
Суфизм возник в исламском мире, но чтобы почувствовать себя суфием, не обязательно торжественно переходить в мусульманскую веру. Великий суфийский шейх ал-Хусейн ибн Мансур Халладж говорил: «Я глубоко размышлял над всеми религиями и нашел, что они — многочисленные ветви ствола, имеющего один корень. Не требуй от человека, чтобы он исповедовал определенную веру, ибо в этом случае он лишь отделится от своего прочного корня, а ведь сам корень ищет человека и указывает ему величие и значение всего, и лишь тогда человек их осознает».
Прежде всего, сказанное Халладжем относится к тем самым тысячам суфиев, постоянно существующим в мире, но не осознающим своего состояния. К таковым, безусловно, относился Эйнштейн, чей суфийский взгляд на жизнь отражен в словах: «Я никогда не принадлежал беззаветно ни стране, ни государству, ни кругу друзей, ни моей семье. Внешние условия всегда играли второстепенную роль в моих мыслях и чувствах... Еще юношей я уже ясно осознал бесплодность надежд и чаяний, исполнения которых большинство людей добивается всю жизнь». Это не что иное, как гимн суфийскому одиночеству! Если же говорить о его вере, то можно вспомнить другое его высказывание: «Связанная с глубоким чувством убежденность в существовании Высшего Разума, который обнаруживает себя в чувственно воспринимаемом мире, образует мое понятие Бога». Любой, даже самый «начинающий» суфий услышит в этих словах «зикр» — поминание Всевышнего, живущего в его собственном сердце.
В то же время, место рождения суфизма — мусульманский Восток — неизбежно будет оказывать влияние на мироощущение тех, кто осознанно приобщился к суфийскому образу жизни: эта его жизнь будет проходить в постепенном приближении к Корану, во все более глубоком проникновении в мир исламских ценностей. Эти превращения души для суфия-накшбанди, живущего в двух мирах, необязательно будут приводить к внешним изменениям в его отношениях к еде, питью, одежде и т. п. Чтобы сохранить духовную свободу при существовании в чуждом его внутреннему состоянию окружении, используется прием, именуемый в исламе «такийа» (араб. «осторожность») — благоразумное сокрытие своей веры при пребывании среди иноверцев и атеистов, вплоть до создания видимости следования правилам и принципам, господствующим в этом окружении. Даже четками, используемыми во многих случаях для защиты от житейской суеты, суфию лучше пользоваться в полном уединении.
В то же время человеческая природа в своей основе универсальна, несмотря на многообразие ее проявлений, и суфийские притчи в своей совокупности представляют собой уникальный инструмент познания, скрывающий за своей внешней простотой возможность эффективного анализа душевных движений, без которого немыслимо постижение структуры личности. И если бы европейские исследователи не пренебрегали суфийским знанием, то многие загадки характеров и поступков тех, чьи образы и жизнеописания сохранила история, были бы разгаданы и убедительно объяснены.
* * *
3. Карамат (араб. «чудеса»), или Что могут суфии
В мире чудес не ищи: есть мелочи — родинки жизни;
Мелочь такую заметь — чудо возникнет само.
В. Набоков
Вокруг любой группы людей, отличающихся своим поведением, внешним видом и образом мыслей от человеческого большинства, будь то йоги, буддийские монахи, цыгане, шаманы, члены тайных, непонятных этому большинству, сект, объединений, и прочих, им подобных общностей, всегда возникают слухи и легенды о сверхъестественных способностях этих таинственных личностей, то ли дарованных им свыше, то ли исходящих от темных сил. Не избежали этой участи и суфии. С момента их появления в исламском мире молва приписывала им и, особенно, суфийским шейхам возможность творить чудеса. Набор этих волшебных суфийских деяний постепенно расширялся, включая в себя такие их виды, как хождение по воде, огнестойкость, левитация, быстрое преодоление больших расстояний, билокация, ясновидение и т. п.
Но, как говорится, молва без причины не возникает, и сохранились свидетельства, позволяющие причислить таких суфиев как Рабиа ал-Адавиа, ал-Халладж, Абу Саид ал-Майхани и некоторых других к тому типу людей, которых сейчас именуют экстрасенсами, а запрет на использование таких неординарных способностей для достижения недостойных целей (приобретение авторитета, стяжательства, известности, реализации завышенных притязаний и т. п.), налагаемый большинством шейхов на членов своих братств, свидетельствует, что эти качества, если и не были довольно широко распространены, то, во всяком случае, встречались среди суфиев. Конечно, чудеса, заимствованные из библейских и коранических легенд и ближневосточного фольклора, такие как хождение по воде, быстрое преодоление огромных расстояний и т. п., из рассмотрения следует исключить. Что же касается различных форм воздействия на подсознание окружающих, то суфии, имеющие опыт предельной сосредоточенности, безусловно, могли ими обладать. Не следует отвергать и возможности использования суфиями билокации — то есть создания видимости одновременного пребывания человека в различных местах, так как это «чудо» также является одним из видов воздействия на подсознание «зрителей». При этом, по-видимому, используются еще неизведанные качества мозговой материи и принципы ее функционирования. Кто может ответить на вопрос, каким образом волк, находясь за десятки километров от подруги, там, куда не могут попасть ее эманации даже на молекулярном уровне, узнает о ее местонахождении? И не угадывает ли кошка, находясь за сотни километров от своего привычного жилья, направление к дому оттого, что в этом доме все в это время думают о ней? Вспомните о своих предчувствиях встреч со знакомым, которые вы оба начинаете словами: «Я только что о тебе подумал». Все эти явления существуют, и нужно только научиться ими управлять.
Суфию запрещена передача оккультного знания. Меня лично этот запрет не тяготит, так как я этим знанием в систематизированном виде не владею, но в моей жизни было несколько случаев или происшествий, связанных с неосознанным использованием эффекта предельного сосредоточения и имеющих отношение к данной теме. Сейчас я о них расскажу. Жизнь прожита, и говорить уже можно о чем угодно, хотя и в разумных пределах. Около пятидесяти лет назад я был занят проектом одной электростанции в Донбассе. Проектирование — дело коллективное, решения в этом процессе принимаются по соглашению большинства специалистов и выносятся в мир от имени проектного института (теперь — проектной фирмы). Так получилось, что наше проектное решение по одному из сооружений, заглубленному на двадцать метров (высота шестиэтажного здания), было встречено в штыки руководством стройки, возглавляемом очень влиятельным человеком, и этот «хозяин» выдвинул свое предложение. Как непосредственный руководитель проекта, я не видел серьезных технических возражений, но принятие этого предложения привело бы к переделке всех строительных чертежей, что в условиях перегрузки нашего института было нежелательно, и я был командирован, чтобы отстоять свои позиции. Когда я приехал на стройку, «хозяин» находился в командировке в Москве, а встретить и переубедить меня было поручено пяти-шести руководителям соответствующих отделов на совещании при заместителе отсутствующего шефа.
Я не помню, почему и зачем, помню только, что по семейным делам командировка эта была для меня некстати, и я хотел вернуться домой как можно быстрее. Поэтому, когда все собрались, я «включился», и через два часа всеми без исключения был подписан протокол, подтверждавший наше решение и отвергавший предложение их «хозяина». И я уехал, увозя в портфеле эту бумагу. Через неделю ко мне прибыл один из участников совещания и слезно просил вернуть «документ». Я взял с него обещание, что все переделки и ответственность за них они возьмут на себя и не будут «загружать» наш институт. Потом мне рассказывали, что «хозяин», ознакомившись с протоколом, устроил серьезное разбирательство, но никто из подписавших так и не смог ему внятно объяснить, как получилось, что он поставил свою подпись.
Это был единственный случай, когда я использовал свою способность к сосредоточению во вред конкретным людям ради достижения какой-то незначительной цели, и, несмотря на то, что я в конце концов предотвратил грозившие им административные последствия моей «шалости», Всевышний наказал меня за это памятью о моем поступке, вызывающей непокой в моей душе. Более того, Всевышнему было угодно, чтобы я узнал об окончательной судьбе этого «спорного» объекта: за несколько месяцев до того момента, когда я взял в руки перо, чтобы покаяться здесь публично, мне стало известно, что это сооружение было полностью засыпано землей так, что подземная конструкция теперь даже не угадывается. Конечно, всему этому есть объяснение в цепи событий, происшедших в последней трети минувшего века, которая выглядит следующим образом: нападение на Афганистан по политическому решению группы идиотов-геронтократов, правивших исчезнувшей страной, вызывавшее бойкот пресловутого «российского газа» и, затем, переделка угольных электростанций, расположенных в угледобывающем районе рядом с шахтами (очередной приступ идиотизма теперь уже технического), на сжигание в топках котлов этого самого «российского газа», и затем — уничтожение сооружений углеподачи на таких «модернизированных» электростанциях, ставших «газо-мазутными». Я привел эту сложную для гуманитариев схему, чтобы читатель еще раз почувствовал, как все связано в нашем мире, но для меня, кроме этой безусловной истины, в том, что я об этом узнал, видится воля Всевышнего, пожелавшего очередной раз показать мне всю тщету человеческих усилий, даже сверхъестественных.
Все описанное, как я уже говорил, — единственный случай использования суфийского дара, который мог иметь серьезные последствия для тех, кто поневоле был в этот случай вовлечен, но это не означает, что я осознанно или неосознанно не прибегал к своим возможностям, как говорится, «по мелочам»:
— я пользовался ими, чтобы предотвратить нежелательные вопросы экзаменаторов на институтских экзаменах (свою способность скрытого убеждения я окончательно осознал в студенческом возрасте);
— я пользовался ими, чтобы обеспечить к себе хорошее отношение окружающих, включая соседей по купе или больничной палате,— там, где это было особенно необходимо;
— каюсь, но иногда и, по-моему, непроизвольно я «включался» в своем общении с женщинами, и прожил жизнь без бурных сцен, сохраняя добрые отношения со всеми, говоря словами известного романса, «желанными когда-то», оберегая их от разочарований. Надеюсь, что этот грех будет мне прощен, поскольку Всевышний, сотворив меня ходоком, не подарил мне «неотразимый» внешний облик, и я был просто вынужден как-то компенсировать этот недостаток.
Более серьезными, но, вероятно, допускаемыми свыше, были случаи использования мною этих способностей в моей изобретательской деятельности, к которой я приобщился лет сорок назад и занимался два десятилетия. Дело в том, что в своих заявках на изобретения я вскоре стал выходить за пределы своей квалификации, вторгаясь в другие области техники, требующие специального образования. В соответствии с процедурой оформления изобретений мне приходилось отстаивать свои решения в спорах с экспертами, это образование имевшими, и я эти экспертизы без особого труда проходил.
Как это получалось, может быть пояснит следующая, известная в суфийских кругах, история: суфии несколько лет уговаривали знаменитого своей мудростью шейха Абу Саида ал-Майхани встретиться с его современником — гениальным ученым Абу Али ибн-Синой (Авиценной). Наконец эта встреча состоялась вблизи Нишапура. Более часа они провели наедине друг с другом, а когда их свидание закончилось, находившиеся там суфии спросили шейха о его впечатлении от этой беседы. Шейх, не задумываясь, дал краткий ответ на их вопросы:
— То, что я вижу, он знает!
Тогда суфии кинулись к Абу Али, резюме которого было столь же кратким:
— То, что я знаю, он видит!
Прошу не счесть дерзостью и посягательством на сравнение с великим Абу Саидом ал-Майхани, но я тоже «видел» действие своих разработок, относящихся к неведомым мне областям знания, и полученные мной авторские свидетельства говорят о том, что это мое «виденье» было достаточно убедительным. Опять-таки без претензий на свое сравнение с гениями, а лишь вследствие знакомства с их биографиями, отмечу, что своей способностью «видения» результатов размышлений пользовался также Альберт Эйнштейн и при разработке теорий относительности, и в своем полушутливом изобретательстве.
Рассказывают, что молодой Чехов, демонстрируя то ли Григоровичу, то ли Плещееву свои творческие возможности, указал на стоявшую на столе чернильницу и заявил, что он тут же может немедленно написать рассказ под названием «Чернильница» с участием в его действии этого нехитрого канцелярского предмета. Аналогичный случай имел место и в моей жизни: вблизи меня шел разговор об изобретательстве. Я пытался убедить своих коллег, что возможности человека в этой области безграничны. Мне не верили, и тогда я, указав на большую гайку, которую привез с одного из наших объектов и использовал в качестве пригруза, чтобы бумаги мои не сдувал сквозняк, сказал:
— Хотите, я изобрету гайку?
Все дружно засмеялись, а я вдруг увидел гайку, чем-то отличающуюся от той, что лежала на моем столе. Когда все разошлись, я набросал ее описание, пока видение не забылось.
Чехов, по моим сведениям, не написал рассказ «Чернильница», а я через несколько месяцев получил авторское свидетельство на «показанную» мне Кем-то на одно мгновение необычную гайку, и все желающие могут в этом убедиться (Авторское свидетельство №1462030, 1988 г.). В качестве соавтора я включил своего ныне покойного коллегу, высказавшего сомнение в успехе этого деяния.
Вообще, по моему мнению, научно-технический прогресс находится под неусыпным вниманием Всевышнего, Который достаточно строго определяет его уровни, допустимые для соответствующих этапов развития человечества. При этом Он не останавливается даже перед радикальным вмешательством в жизнь тех, кто по Его оценкам опережает время и нарушает или может нарушить положенные сроки. Об этом свидетельствуют судьбы Никола Теслы, Михаила Филиппова, Льва Ландау, чьи труды были Им прерваны «на самых интересных местах». По-своему трагичны научные судьбы Альберта Эйнштейна, которому не удалось найти то, что он считал сущим, и Андрея Сахарова, оставившего главное направление своей жизни, испытав непреодолимое нравственное воздействие.
Надеясь, что читатель простит мне эти скучные ученые отступления, возвращаюсь к суфийским чудесам в моей жизни. Речь пойдет об уже упоминавшейся билокации. О безусловном существовании этого явления также говорилось выше, а теперь несколько слов о его технике: допустим вы, обладая способностью концентрации сознания, сосредоточившись и закрыв глаза, представите себя, например, идущим по далекой от вас ялтинской набережной. Если ваше сосредоточение будет достаточным и если среди идущих по этой набережной будет в этот момент находиться какой-нибудь ваш знакомый, то он вспомнит вас, и ему покажется, что в толпе мелькнет ваше лицо. Я лично специально не проверял этот способ, но такие случаи мне известны.
Я же когда-то развлекал своего маленького сына иначе: когда мы с ним гуляли, я время от времени настраивался на «волну» кого-нибудь из встречных, и тот вдруг «узнавал» меня. Затем следовал обмен ничего не значащими фразами, и мы быстро расходились. Я спешил, чтобы сын не зашелся в смехе. По этой же причине я часто старался ограничить эти «случайные встречи» дружескими приветствиями. Кого «видели» во мне эти незнакомые мне люди, для меня оставалось тайной. Все описанное также было одной из форм билокации, только в этих случаях я предоставлял своим «пациентам» возможность самим определить желанную для них встречу. Должен отметить, что эта форма билокации таит в себе и некоторую возможность возникновения опасных ситуаций, когда тот, на кого направлен ваш взгляд, вдруг «узнает» в вас своего врага. Вообще баловаться с чужим подсознанием не стоит, так как может быть нарушен принцип «не навреди» живому — один из основополагающих в суфизме, и я старался во всех случаях (кроме интима) пользоваться только мимолетными взглядами своих глаз, чтобы не узнать лишнее. Так спокойнее.
Тему о мистических способностях суфиев я хочу завершить, возвратившись к словам ал-Худжвири о тайных суфиях. Вот так звучат эти слова в переводе с перевода книги ал-Худжвири, выполненного знаменитым английским востоковедом Р. Николсоном:
«Среди них (суфиев.— Л. Я.) есть четыре тысячи скрытых, которые не знают друг друга и не осведомлены о совершенстве своего состояния. При всех обстоятельствах они остаются скрытыми друг от друга и от всего человечества. Благодаря им возникали традиции, а изречения этих святых делали Истину ясной для всех, и я сам, хвала Аллаху, был свидетелем этого».
(Перевод с английского —
переводчик не указан)
Идрис Шах в одной из своих книг, процитировав ал-Худжвири, приводит расширяющее эту идею и приближающее ее к современности высказывание другого английского востоковеда Э. Уинфилда: «Учение о тайных святых является весьма замечательным. На Земле всегда живет четыре тысячи человек, являющихся святыми, так сказать, не подозревая об этом. Это люди, наделенные природой добротой, позволяющей им без усилий достигать тех вершин, к которым большинство людей безуспешно пытаются приблизиться. Им свойственны преданность, мягкость, отсутствие эгоизма, природное чувство добра и врожденная склонность следовать ему, стремление к поддержке и утешению тех, кто наслаждается счастьем общения с ними. Когда эти люди умирают, они, возможно, навсегда остаются святыми для одного или двух из тех, кто их любил. Самопроизвольную доброту такого рода не следует сводить к каким-либо рамкам и правилам, ибо ее источником является внутренняя склонность, а не внешние установления. Закон бессилен против этих людей. Они следуют свои принципам мышления и склонностям, совершенно независимым от похвалы или порицания внешних людей».
(Идрис Шах «Суфизм», М., 1994, переводчик не указан)
Идрис Шах завершает цитирование следующими словами: «Суфийское учение отводит таким людям определенное место во всеобщей эволюционной модели мира». По сути дела Идрис Шах говорит здесь о возможном неопознанном влиянии некоторой, говоря словами марксистко-сталинского новояза, «прослойки» в человеческой массе на ход истории. Как было сказано выше, суфии — и явные (осмысленно), и тайные (интуитивно) в той или иной степени обладают способностью высокой концентрации сознания и воли. Но суфий, прежде всего, индивидуалист, и представить себе группу суфиев, согласованным «залпом» корректирующую, допустим, конкретную политическую ситуацию, невозможно по объективным причинам. Но Всевышний в своем арсенале рычагов воздействия на течение дел имеет такое мощное оружие, как Случайность, и, будучи Господином Случайности, Он может сообщить настроениям явных и тайных, не знающих друг друга суфиев определенную синхронность, и тогда их скрытые качества, которые неподвластны всяким «омонам» и прочим охранительным структурам, могут подтолкнуть этот суетный мир к каким-либо заметным изменениям. Об этом догадывался Лев Толстой, писавший, как уже говорилось, о преобразующем мир воздействии тысяч «человеческих воль», а параноидальное, в своем большинстве, склонное к конспирологии и «теории заговоров» человечество пыталось объяснить многое из происходящего на их глазах интригами масонов, «сионских мудрецов» и других реальных или порожденных больной фантазией «злых» сил.
В действительности же все гораздо проще и, одновременно, гораздо сложнее.
В заключение хочу сказать, что в местах продолжительного пребывания покинувших этот мир суфиев сохраняется их незримое присутствие, придающее этим уголкам Земли особое очарование. В детстве я это очарование испытал в Мавераннахре, а затем был Крым — благодатный край — северная граница Земли Аллаха, где некогда располагались десятки суфийских обителей (текке или ханак), заполненных последователями Джунайда — учителями из суннитских братств Халватиа и Кадириа и их учениками, проводившими время в мирных беседах о возвышенном, о вере и Истине, о Всевышнем. Потом все было там разорено, но остались тени, и они напоминают о себе чутким душам. Одной из таких душ был Максимилиан Волошин, остро ощутивший боль утраты:
За полтораста лет — с Екатерины
Мы вытоптали мусульманский рай,
Свели леса, размыкали руины,
Расхитили и разорили край,
Осиротелые зияют сакли,
По скатам выкорчеваны сады.
Народ ушел, источники иссякли...
А может быть, те, кто жил в этом раю, по-прежнему пребывают в нем, и он, этот рай, существует: просто Всевышний развел их во времени с теми, кто пришел сюда рубить деревья и разрушать камни, и оба эти мира соседствуют, разделенные несколькими минутами Абсолютного Времени, и потому не касаются друг друга, а Волошину удалось выйти на границу времен, и, как путнику в «Марсианских хрониках», пообщаться с исчезнувшим для всех прочих бытием.
Мне могут возразить, что в те далекие для ныне живущих времена, о которых вспоминает Волошин, в Крыму были не одни лишь суфии, посвятившие свою жизнь Любви, созерцанию Красоты и поискам Истины. Были и работорговцы, было застоявшееся средневековье... Да, было, но там же и родились слова Надежды: «в обоих мирах будет проклят тот, кто продает людей, рубит деревья и разбивает камни». Да и если говорить о рабстве, то в «просвещенной» России оно законно просуществовало до 1861 года, в Германии оно возродилось при Гитлере, а в покойном Советском Союзе колхозной и лагерной формами чисто рабской трудовой повинности были охвачены десятки миллионов человек. Да и депортация крымских и кавказских народов весьма походила на транспортировку рабов, как по условиям перевозки, так и по итогам «мероприятий». Так что попытаемся забыть о плохом, помня о том, что воздаяние было и остается в руке Всевышнего.
* * *
4. Об этой книге
По своей структуре и содержанию эта книга существенно отличается от уже упоминавшегося издания «Суфии. Восхождение к Истине. Собрание притч и афоризмов» (Москва, Из-во «Эксмо», 2001, 2002, 2003, 2005, 2007, 2008, 2009).
В ее вводную часть включены автобиографические мотивы, так как у большинства людей, сталкивающихся с понятием «суфизм», сначала возникает представление об этом явлении как о преданиях старины глубокой и каком-то атрибуте «Тысячи и одной ночи», ставшими предметом научных исследований прошлого, и лишь потом тот, кто понял, что «суфизм» есть не стройная философская и теологическая система, а образ жизни и форма восприятия окружающего мира и отношения к нему, начинает интересоваться современным состоянием этого феномена. Исчерпывающе удовлетворить этот интерес к постижению тайны смогут, отчасти, помочь крупицы личного опыта.
Далее читателю предлагается совершить путешествие во времени от первых подвижников, ступивших на Путь и знавших еще «людей скамьи», «скамейников», сидевших под навесом у дома Пророка и ловивших каждое его слово, воспринимая это слово, как речь Всевышнего. Этот Путь, как они считали, должен был быть тернистым, аскетическим, отшельническим, а радость, обретенная душой на этом Пути, была пропорциональна его тяжести для бренного тела. Это поколение суфиев представлено в книге легендарными, но вполне историческими личностями шейха ал-Хасана ал-Басри и одной из немногих великих в суфийской истории женщин — Рабии ал-Адавиа, относившихся к арабской линии в суфизме. Затем, учитывая, что конечной целью автора книги в ее основной части являлось создание исторического портрета шейха Баха ад-Дина Накшбанда из Бухары, основное внимание в дальнейшем изложении уделяется хорасанским суфийским деятелям Абу-л-Хасану ал-Джуллаби ал-Хуржвири и Омару ибн-Ибрахиму ал-Найсабури ал-Хайаму, поскольку именно хорасанский суннитский суфизм стал для Баха ад-Дина отправной точкой для совершенствования суфийских традиций. При этом Омар Хайям, если бы Баха ад-Дин его знал, мог бы послужить прообразом суфия нового типа, отвечавшего тем представлениям о суфийской этике и суфийском служении, которые спустя двести пятьдесят лет после его смерти предложил бухарский мудрец, ну а ал-Хасана ал-Басри и Баха ад-Дина Накшбанда разделяют семь веков суфийской истории. Следует также отметить, что в этой книге основное внимание уделено не творчеству представленных в ней суфиев, а обстоятельствам их жизни, поскольку изучение биографий знаменитых шейхов также является одной из эффективных форм суфийского обучения.
Мне хотелось, чтобы «главным действующим лицом» основной части этой книги стал шейх Баха ад-Дин Накшбанд, хотя расширить биографическую информацию об этом мудреце я смог, в основном, за счет включения в объем относящихся к нему текстов подборки суфийских притч, в той или иной степени связанных с его именем, которые, на мой взгляд, существенно дополняют его портрет. Однако, в отличие от ал-Худжвири и Хайяма, письменных трудов, в которых могли бы непосредственно отразиться его душа и сердце, Баха ад-Дин не оставил, и это заметно сказывается на полноте его жизнеописания.
В некоторых подробностях бытия суфийских шейхов ощущается влияние мифологии, что приводит к необходимости повторять описания одних и тех же событий под разными углами зрения, как это делал Павич в своем знаменитом «Хазарском словаре». Правда, цели использования такого приема различны — Павич с его помощью совершенствовал художественные качества своего текста, а в данном случае он служит лишь средством увеличения объема биографической информации о «действующих лицах» этого повествования.
В эту книгу также включен ряд очерков, опубликованных мной в первом десятилетии XXI века в периодических изданиях и посвященных исламу вообще и выдающимся суфиям — ал-Газали, Джалал ад-Дину Руми и легендарному Ходже Наср ад-Дину, в частности. Завершают книгу эссе о влиянии ислама на творчество А. Пушкина и изданная в начале ХХ века подборка высказываний Мухаммада, содержащихся в Сунне. Это собрание изречений Пророка было подготовлено Львом Толстым, открыто симпатизировавшим мусульманской религии и устанавливаемым ею нравственным правилам и критериям.
* * *
5. Несколько слов в заключение этой части повествования
Должен сказать, что помимо некоторых, описанных выше необычных явлений, в моей биографии было не менее десятка случаев, когда сама моя жизнь подходила к тому краю, за которым Ничто, но Всевышний в последний момент отводил угрозу. Все мы — должники Всевышнего самим фактом своего существования на Земле, однако столь явные случаи Его судьбоносного вмешательства в мою личную Судьбу заставляли меня искать причины Его милосердия ко мне, человеку, хорошо знающему свои грехи. Я понимал, что от меня чего-то ждут и, чтобы отработать дарованное мне время, брался за дела, казавшиеся мне благими: я строил и изобретал, рассчитывал и исследовал, издавал свои ученые труды и литературные опыты. Но каждый раз, когда я завершал свое очередное усилие и когда мне казалось, что положенное мне мною исполнено, моя жизнь опять подходила к своим пределам, и Всевышний снова увеличивал мой срок пребывания здесь. Последний раз это случилось три года назад, и я опять не понимаю, что же Он ждет от меня.
Может быть, эту книгу, которая лежит перед Вами?
Харьков. Июнь 2010 г.
Шейх ал-Хасан ал-Басри
1. Научная биография
Абу Сайид ибн Аби-л-Хасан Йасар ал-Хасан ал-Басри, широко известный под именем ал-Хасан ал-Басри,— крупнейший теолог раннего ислама — родился в городе Пророка — Медине — в 642 г. н. э. через десять лет после кончины Мухаммада. Взрослую жизнь ал-Хасан провел в Басре, где и умер в 728 году. Связь его биографии с этим городом нашла отражение в его нисбе (указании на место рождения и/или основной деятельности) — «ал-Басри», т. е. «из Басры». В ранней переводной литературе по истории ислама он иногда именуется «Хасан Басрийский». В период ученичества он еще мог общаться с некоторыми людьми из окружения Пророка, но имена его учителей неизвестны.
Тем не менее есть основания полагать, что образование его было фундаментальным, так как, когда правитель Ирака ал-Хаджжадж предпринял труд по оснащению букв в тексте Корана диакритическими значками, ал-Хасан был привлечен в этой ответственной работе, а при халифе Омаре II (717—720 гг. н. э.) он стал религиозным судьей (кади) города Басры.
Теологический кружок, группировавшийся вокруг него, стал интеллектуальным центром не только Басры, но и всего Омейядского халифата. Поскольку время деятельности ал-Хасана пришлось на ранний период формирования исламской теологии, в его разработках содержались идеи, развитие которых было впоследствии связано со многими религиозными направлениями, и поэтому его высокий авторитет в равной мере признавали и сунниты (ахл ас-сунна), и рационалисты (мутазилиты), и суфии. В его воззрениях черпали свои идеи сторонники свободы воли, сочетающейся с ответственностью человека за свои деяния, (кадариты), но не отвергали его и те, кто считал деяние вторичным после веры (мурджиты), так как ал-Хасан утверджал, что спасение мусульманину обеспечивает повторение первой части формулы веры — шахады («Нет божества, кроме Аллаха»). Большое влияние на исламскую теологию имела и позиция ал-Хасана в квалификации греха, связанная с его практической судебной деятельностью, в значительной мере направленной на стремление сохранить единство мусульманской общины (уммы) и предотвратить вооруженные столкновения между мусульманами.
Письменные труды ал-Хасана ал-Басри неизвестны, однако сохранились его высказывания и афоризмы. Сведения о его личности в определенной мере дополняются притчами, посвященными его поступкам в различных житейских ситуациях. Эти притчи собраны в различных агиографических сборниках, составленных позднейшими исламскими, в том числе суфийскими религиозными писателями (Фарид ад-Дин Аттар, Абд ар-Рахман Джами и др.).
* * *
2. Изречения
(В подборках изречений здесь и далее использованы переводы В. Максимова)
Знания человеку подобают благотворные, деяния — совершенные, и в этом необходимы чистосердечие, полная покорность судьбе и терпение. Когда все это обретено, человек становится свободным и неуязвимым.
* * *
Овца осведомленнее человека, ибо на зов пастуха она покидает выпас, а человека Глас Всевышнего не удерживает от неправедных желаний.
* * *
Общение человека с дурными людьми делает даже правильные его поступки подозрительными в глазах праведных.
* * *
Если кто-нибудь позовет меня пить вино, я отнесусь к нему лучше, чем к тому, кто будет звать меня к мирским благам.
* * *
Познание достигается тогда, когда ты изгоняешь из себя последние крупицы вражды и зла.
* * *
Рай — это награда не за ничтожные земные дела, а за добрые намерения.
* * *
Видящих только величие Всевышнего охватывает ужас, а те, кто видит и Красоту Его, достигают единения с Ним.
* * *
Помыслы — это зеркало, в котором отражаются все твои добрые и дурные дела.
* * *
Для всякого, у кого слова проистекают не от мудрости, такие слова — сущее бедствие, и молчание, если оно не от раздумья, отражает лишь вожделение и небрежение, и любой взгляд, брошенный не ради обучения, есть только забава, а иногда и прегрешение.
* * *
В Торе сказано: всякий, довольствующийся малым, перестает нуждаться; всякий, устраняющийся от людей, обретает покой; всякий, победивший похоть, обретает свободу; и всякий, кто освободился от зависти, обретает радушие.
* * *
Молчание всегда предпочтительно. Пусть сначала говорят сердца, а потом уже языки.
* * *
Есть три уровня осмотрительности: первый — когда раб Божий говорит только по справедливости; второй — когда он оберегает себя от всего, что может вызвать гнев Всевышнего; третий — когда он стремится к тому, что угодно Всевышнему.
* * *
Крупинка осмотрительности лучше многодневных молитв и поста.
* * *
Раздумья и осмотрительность — мудрейшие из всех возможных деяний человеческих.
* * *
Если бы я точно знал, что во мне нет ни капли лицемерия, то я чувствовал бы себя обладающим драгоценностью, равной которой нет на Земле.
* * *
Все противоречия между явным и тайным, между сердцем и языком проистекают из лицемерия.
* * *
Ни одного правоверного нет среди ушедших, среди живых и не будет среди тех, кто придет, кроме тех, кто трепещет от страха при мысли о том, что он может оказаться лицемером.
* * *
Не каждый, кто кричит: «Я правоверный», таковым является. Всевышний сказал: «Не очищайте же самих себя. Он лучше знает тех, кто богобоязнен» (Коран, 53:33 (32)).
* * *
Правоверный тот, кто не суетлив и не таков, как собирающий дрова в потемках, делает все, что считает нужным и говорит все, что ему вздумается.
* * *
Состояния отрешенности никогда не достигнут те, кто обуреваем страстями, развратники и неправедные духовники общин (имамы).
* * *
Благочестивые деяния в состоянии отрешенности воспринимаются Всевышним, как мольба о прощении, и Он дарует его, даже если благочестивый не высказывает перед Ним просьбы об отпущении грехов.
* * *
Душа человека не сможет устремиться в будущий мир, если этот человек не насытился накопленным, не обрел того, на что надеялся, и не запасся необходимым для того Пути в будущую жизнь, что открывается перед ним.
* * *
Нагруженные легко — спасутся, нагруженные тяжело — погибнут.
* * *
Есть люди, которых великий и всеславный Господь научил тому, что этот мир был дан им взаймы. Они отдали долги свои и налегке ушли.
* * *
Человек понимающий и знающий может разрушать этот мир, чтобы на его развалинах возводить будущий мир, но никогда не разрушает свое будущее, чтобы на его развалинах строить настоящее.
* * *
Каждый, кто познал Всевышнего, любит Его, как Друга, а познав этот мир, видит в нем своего врага.
* * *
Никакое вьючное животное не требует такой жесткой узды, как плотская душа человека (нафс) в этом мире, исполненном соблазнов.
* * *
Если хочешь увидеть, каким станет этот мир после твоей смерти, посмотри, каким он стал после смерти других.
* * *
Клянусь Всевышним, что ни один человек, возлюбивший серебро и золото, не избежит позора и унижения от Него.
* * *
Всякий глупец, завидев идущую мимо толпу, не устоит на месте.
* * *
Всякий, кто приносит тебе слова людей, а твои слова разносит по округе, не заслуживает беседы.
* * *
Всему, что раб Всевышнего расходует на пропитание свое и своей семьи, будет ему предъявлен счет, за вычетом того, что ушло на угощение друзей и гостей.
* * *
Твои домочадцы и дети — друзья этого мира и соперники твоему служению Всевышнему.
* * *
Любая молитва, творимая без участия сердца, лишь приближает тебя к мучениям.
* * *
Покорность — это страх, поселившийся в твоем сердце, которому твое сердце служит беспрестанно.
3. Ал-Хасан ал-Басри в народной памяти
Притчи
(В подборке притч использованы переводы Н. Чалиговой)
Притча о рождении и младенческих годах ал-Хасана
Мать Хасана принадлежала к окружению госпожи Умм Саламы (матери Пророка). Когда Хасан уже проявился на свет, произошел такой случай: его мать была чем-то очень занята, а в это время ребенок заплакал. Мать не могла сразу оторваться от своей работы, и находившаяся поблизости Умм Салам, услышав детский плач, дала ему грудь. Ей казалось, что ее грудь уже давно пуста, и она хотела лишь того, чтобы дитя успокоилось, но каково было удивление, когда она увидела, что из ее груди явилось несколько капель молока, и в этом было благословение Всевышнего, ниспосланное Им младенцу в первые дни его пребывания в этом мире.
Последствия этого благословения вскоре проявились и в том, что когда Хасана занесли, чтобы перепеленать к Умм Саламе, малыш испил воды из кувшина Пророка, который тут же благословил выпитую им воду. А когда Хасана развернули и положили на ложе, Пророк склонился над ним и произнес молитву, закрепив ею благословение Всевышнего.
Хасан впоследствии говорил, что все, чего он был удостоен в своей жизни, было ему даровано вслед за молоком и молитвами Умм Саламы и благословенной молитвой Пророка.
Притча о воспитании Хасана
Рассказывают, что когда Хасан только появился на свет, его показали одному из ближайших сподвижников Пророка Омару ибн ал-Хаттабу, и именно он, полюбовавшись младенцем, выбрал для него имя Хасан, что на арабском языке означает «добрый, хороший, красивый».
Воспитание Хасана приняла на себя Умм Салама, которая так его полюбила, что грудь ее наполнилась молоком, и, кормя его, она просила Всевышнего сделать его, когда он вырастет, духовным вождем народа.
Хасану выпало счастье познакомиться со ста тридцатью сподвижниками Пророка, среди которых было семьдесят участников битвы при Бадре. Среди этих людей, кроме Омара, был зять Пророка и его брат Али ибн Али Талиб, который поделился с Хасаном знаниями и вывел его на Путь нравственного совершенствования суфия (тарикат).
Таким образом ал-Хасан ал-Басри был взращен подле пророчества, получив от Пророка и его сподвижников образцы деяний и знания, оказался первым охранителем коранического Предания. Полученное им воспитание обеспечило ему обладание неисчислимыми достоинствами и добродетелями. При всем этом он страшился Всевышнего и непрестанно к Нему стремился. А обращению Хасана, как суфия, посвящена следующая притча.
Примечание. В приведенных первой и второй притчах имеет место типичное для таких преданий нарушение хронологии, т. к. Пророк умер за десять лет до рождения Хасана, и т. п. Появление этих имен в биографии ал-Хасана должно лишь подчеркнуть преемственность мусульманской традиции в период раннего ислама.
Притча об обращении ал-Хасана
Он был продавцом жемчуга, звался Хасан-жемчужник и вел торговлю с Румом, заключая сделки с императорскими вельможами и министрами, да будет с ним милость Аллаха! Как-то, будучи в Руме, он явился к одному министру и стал беседовать с ним. Тот предложил: если ты не против, давай направимся в некое место. Хасан согласился. Министр приказал, чтобы для Хасана привели лошадь, и они тронулись в путь. Когда они достигли пустыни, Хасан увидел шатер из румийской парчи, укрепленный на земле с помощью шелковых канатов и золотых гвоздей. Хасан остановился поблизости, и в тот миг показалось несметное войско в полном боевом облачении. Воины обошли шатер, произнесли нечто и двинулись обратно. Тогда показались философы и ученые, числом около четырехсот. Они обошли шатер кругом, сказали нечто и удалились. После этого триста озаренных святостью белобородых старцев направились к шатру, обошли его кругом, проговорили нечто и ушли прочь. Вслед за тем луноликие красавицы рабыни числом более двухсот, каждая с подносом золота, серебра и драгоценных каменьев, обошли вокруг шатра, сказали нечто и скрылись. Тогда император и главный министр вошли в шатер и вскоре покинули его. Хасан рассказывал: я был несказанно поражен и спрашивал себя, что же это такое. Когда мы вернулись, я обратился к министру с вопросом. Он сказал: у императора Рума был сын, и не было среди смертных равного ему по красоте, и науки постиг он в совершенстве, и в ратном деле был беспримерен, и любовь отца к нему не вместили бы и сто тысяч сердец. Внезапно он заболел, и искуснейшие из врачей оказались бессильны излечить его. Наконец он скончался. Его похоронили в этом шатре, и один раз в год люди выезжают из города поклониться ему. Сначала бесчисленное войско обходит вокруг шатра, и воины восклицают: о рожденный царем, если бы мы могли сразиться в честном бою с тем, что постигло тебя, каждый из нас не пожалел бы жизни, дабы вернуть тебя. Но то, что постигло тебя, исходило из рук Того, с кем мы не можем сразиться и с кем нельзя бороться! Так они говорят и уходят. Потом философы и ученые выступают вперед и говорят: случившееся с тобой исходит от Того, перед кем бессильны знания и философия, науки и опыт. Все мудрецы мира немощны перед Ним, все знатоки невежественны перед Его знанием, и мы бы обязательно придумали, как быть, но никто во вселенной не способен на такое. Так они говорят и уходят. Тогда святейшие старцы в славе своей выходят вперед и восклицают: о рожденный падишахом, если бы на то, что постигло тебя, могло повлиять заступничество старцев, все мы стали бы ходатаями, и молили бы, и тебя туда не отпустили бы, но оно исходит от Того, пред кем заступничество смертного не имеет силы! Так они говорят и уходят. Тогда луноликие рабыни с подносами золота и драгоценностей выступают вперед, обходят вокруг шатра и говорят: о рожденный императором, если бы то, что постигло тебя, было подвластно красоте и богатству, каждая из нас пожертвовала бы собой и отдала великие богатства, но не отпустила бы тебя. Но то, что постигло тебя, исходит от Того, над кем не властны ни богатство, ни красота! Так они говорят и уходят. Наконец, император в сопровождении главного министра входит в шатер и восклицает: о драгоценный плод отцова сердца, о зеница отцова ока, узнай, каковы пределы нашей власти! Отец прислал к тебе несметное войско, философов и старцев, заступников и советников, красоту и богатство, дары и подношения, а вслед за тем пришел сам. Если бы это могло помочь делу, отец принес бы сюда все, что возможно, но постигшее тебя исходит от Того, пред кем отец со своим саном и войском, придворными и дарами, богатством и казной не имеет власти. Мир тебе! До будущего года! Так он говорит и удаляется.
Этот рассказ так подействовал на Хасана, что сердце его отвратилось от торговли. На обратном пути он размышлял и, прибывши в Басру, поклялся, что не будет смеяться в этом мире до тех пор, пока дело его не прояснится. Он предался укрощению страстей и служению Господу с таким рвением, что не было в его время равного ему в подвижничестве, и подвиги его достигли такой степени, что, говорили, в течение семидесяти лет он совершал омовение в отхожем месте после отправления естественных потребностей понапрасну. А в отшельничестве достиг он такой степени, что люди потеряли надежду увидеть его, ибо он ото всех отстранился.
Притча об ал-Хасане, проповедующем в мечети и в беседах в собрании
Ал-Хасан ал-Басри раз в неделю занимал кафедру (минбар) в мечети и обращался к людям со своими проповедями.
Однажды ему сказали: нам кажется, ты радуешься тому, что у твоего минбара собирается такое множество народу. Он сказал: разве дело в количестве? Хоть бы один дервиш присутствовал, сердце мое все равно бы радовалось.
У него спросили: что есть основа религии? Он сказал: осмотрительность. Спросили: что губит ее? Он сказал: алчность
И еще спросили: что такое райские сады? Он сказал: это золотой дворец, окруженный садом, и не войдет туда никто, кроме Пророка, праведника, шахида или справедливого султана.
И спросили: может ли больной лекарь врачевать других? Он сказал: сначала следует излечиться самому, а уж потом врачевать других.
Сказал: слушайте мои слова, ибо в знании моем есть для вас польза, а в деяниях моих нет для вас вреда.
И спросили: о шейх, сердца наши спят, и слова твои не оставляют в них следа, что нам делать? Он сказал: если бы они спали! Когда до спящего дотрагиваешься, он пробуждается. Ваши сердца мертвы, и, сколько ни тереби их, они не проснутся.
Спросили: есть люди, которые на словах так пугают нас, что сердца наши разрываются от ужаса. Надо ли так? Он скачал: лучше сегодня говорить с людьми, которые пугают нас, а завтра обрести безопасность, чем сегодня говорить с теми, кто сулит безопасность, а завтра быть повергнутыми в ужас.
Сказали: иные люди приходят к тебе в собрание и запоминают твои слона, чтобы оспорить их и выискать в них недостатки. Он сказал: я вижу себя жаждущим вышнего рая и близости к Богу Всевышнему и не жаждущим покоя от людей, ибо и Создатель их не находит покоя от языков их.
Сказали: некто говорит, мол, не побуждайте народ, пока прежде не очиститесь сами. Он сказал: ничего так не желает шайтан, как угнездить эти слова в наших сердцах, чтобы закрылась дверь повеления творить благие дела и запрещения — творить дурные.
Один из учеников ал-Хасана всякий раз, услышав аят из Корана простирался ниц. Однажды Хасан сказал ему: о муж, если можешь не делать того, что делаешь, стало быть, всю жизнь ты своим поведением раздувал адский огонь, а если не можешь не делать, тогда ты обогнал меня на десять степеней.
Однажды некто в собрании встал и сказал: почему Хасан выше и лучше нас? Присутствовал некий преславный муж. Он сказал: потому что ныне всякому смертному есть нужда в его знании, а он нисколько не нуждается в смертных. Все верующие нуждаются в нем, а он свободен от всех в этом мире. В этом он выше и лучше нас.
Знаменитый отшельник Малик Динар сказал: я спросил у Хасана, что есть мучение в этом мире? Он сказал: гибель сердца. Я спросил: что есть смерть сердца? Он сказал: любовь к этому миру.
Рассказывают, что один человек спросил его: каково? Он сказал: каково бывает людям посреди моря, когда корабль их разбился и каждым цепляется за доску? Тот сказал: тяжко им. Хасан сказал: вот и мне так.
Рассказывают, что в общине был праздник и все смеялись и забавлялись. Он сказал: удивляюсь я людям, которые смеются, не ведая правды о своем состоянии.
Рассказывают, что он увидел человека, который на кладбище ел хлеб. Хасан сказал: он лицемер. Его спросили: почему? Он сказал: если человек подле этих усопших ублажает плоть свою, будто и не веря в загробный мир и смерть, это признак лицемерия.
Притча об ал-Хасане и бедуине
Однажды к ал-Хасану пришел бедуин и спросил его, что такое терпение. Хасан сказал: «Терпение бывает двух видов: первое относится к разным бедствиям, а второе — к тому, что запретил нам всеславный Бог»,— и рассказал бедуину о природе терпения. Бедуин сказал: «Я не встречал большего праведника, чем ты, и не слышал о более терпеливом, чем ты». Хасан сказал: «О бедуин, моя праведность в целом основана на желании, а мое терпение — на скорби». Бедуин сказал: «Поясни мне свои слова, ибо ты привел мои убеждения в смущение». Он сказал: «Терпение мое в несчастьях или в покорности свидетельствует о страхе перед адом, и это — та же скорбь, а праведность моя в этом мире есть стремление к тому миру, и это — желание лучшей участи». Потом добавил: «Терпение того человека имеет силу, кто принимает свою участь, тогда терпение его — для Истины, а не для защиты плоти от ада, и праведность — для Истины, а не для того, чтобы попасть в рай, и это знак чистосердечия».
Притча о конце и начале
Однажды ал-Хасан приблизился к усопшему. Когда покойника опустили в могилу и засыпали землей, Хасан сел на ту землю и пролил столько слез, что земля превратилась в глину. Потом сказал: «О люди! Начало — могила и конец — могильная яма. Конец этого мира — могила, и начало того мира, смотрите, тоже могила, ибо могила — это первое из жилищ загробного мира. Зачем кичитесь миром, у которого такой конец, как могила, и почему не боитесь мира, у которого такое начало, как могила? А если начало и конец ваши таковы, о беспечные люди, готовьтесь к началу и концу!» Присутствовавшие при этом пролили много слез и изгнали лицемерие из своего обихода.
Поучения ал-Хасана
Однажды ал-Хасан сказал сектанту Саиду Джубайру в назидание: «Трех вещей не делай. Первое — не ступай на ковер султанов даже ради заступничества за людей. Второе — ни с одной женщиной по сиди в уединении, даже если это Рабия и ты наставляешь ее в Божеском Писании. Третье — никогда не одалживай своих ушей эмиру, даже если ты первый среди отважных. Все это чревато бедствием и в конце концов причинит тебе вред».
Аль-Хасан на пути к Каабе
Некий почтенный муж рассказывал: мы с Хасаном и еще несколько человек совершали паломничество. В пустыне нас охватила жажда. Мы достигли колодца, но ведра с веревкой не нашлось. Хасан сказал: «Когда я начну намаз, вы пейте воду». Затем он приступил к намазу. Вода, чтобы мы смогли дотянуться, поднялась до устья колодца. Мы принялись пить. Один из паломников пригубил воды — вода ушла в глубь колодца. Хасан, закончив намаз, сказал: «Вы не полагались на Господа, вот вода и ушла в колодец!» Затем мы покинули это место. По дороге Хасан нашел финики и отдал нам, чтобы мы поели. В них были золотые косточки, которые мы принесли в Мекку, где питались на них и раздавали милостыню.
Притча о ночных гостях ал-Хасана
Один преславный муж рассказывал: на рассвете я подошел к дверям мечети Хасана, чтобы совершить намаз. Двери были заперты, а Хасан внутри мечети молился, и какие-то люди говорили: аминь. Я подождал, пока рассвело, взялся за дверь — она открылась. Я вошел внутрь и увидел Хасана одного. Я подивился. После намаза я рассказал ему всю историю и попросил: «Ради Бога, проясни мне это дело». Он сказал: «Никому не рассказывай, но всякую ночь под пятницу меня навещают пери, и я говорю с ними о знании и молюсь, а они произносят: аминь».
Из переписки ал-Хасана ал-Басри
Однажды халиф Омар II — да будет доволен им Аллах! — написал Хасану письмо, и в этом письме говорилось: «Дай мне короткий совет, такой, чтобы я запомнил его и стал им руководствоваться». Хасан па обороте письма написал: «О эмир правоверных, если Бог с тобой, кого ты боишься? А если нет, на кого уповаешь?» В другой раз Хасан написал ему письмо: «К тому дню готовься, когда умрет последний человек, которому предписано умереть, и с тем привет тебе». Он ответил: «К тому дню готовься, когда ни этот, ни тот мир уже не будут таковыми».
Знаток Корана Сабет Боннани — да будет с ним милость Аллаха! — написал Хасану письмо: «Слышал я, что ты намереваешься совершить паломничество. Хочу сопутствовать тебе». Тот написал в ответ: «Предоставь нам жить под сенью Господа нашего. Ведь совместное пребывание обнажает недостатки каждого, и мы станем врагами».
Притча о преодолении запретной страсти
Рассказывают, что Абу Амр, имам чтецов, обучал чтению Корана. Однажды к нему в учение поступил отрок, прекрасный собой. Абу Амр взглянул на него нечистым взглядом и позабыл весь Коран от начального алифа в слове «хвала» до конечного сина в «...от джиннов и людей» (в последней суре). Огонь разгорелся у него внутри, он потерял покой и направился к Хасану Басри. Открыв ему свое положение, он зарыдал, приговаривая: о хаджи, такое дело со мной приключилось, и весь Коран я позабыл. Хасан опечалился и сказал: сейчас время паломничества, отправляйся и соверши его. Когда освободишься, иди к Мекке, в мечеть Хайф. Там увидишь — подле михраба сидит старец. Не мешай ему, пока он не освободится, а потом попроси помолиться за тебя. Абу Амр так и сделал. Он устроился в уголке мечети и увидел величавого старца, сидящего в окружении людей. Через некоторое время вошел муж в чистых белых одеждах, люди расступились перед ним, приветствовали его и стали беседовать. Когда настало время намаза, тот муж ушел, и с ним остальные люди, старец остался один. Абу Амр рассказывал так: я подошел к нему, поздоровался, воскликнул: «Ради Аллаха, помоги мне!» — разрыдался и открыл ему все. Старец погрустнел, уголком глаза взглянул на небо, и не успел он еще опустить голову, как Коран открылся мне. Я от радости пал ему в ноги, а он спросил: «Кто указал тебе на меня?» Я сказал: «Хасан Басри». Он сказал: «Такому имаму, как Хасан Басри, нет нужды в другом». Потом добавил: «Хасан выставил нас напоказ, и мы так же поступим. Он разорвал завесу тайны, и мы так сделаем. Ты видел старца в белых одеждах, что пришел после полуденного намаза и прежде всех ушел, того, которому все поклонялись? Это и был Хасан. Каждый день он совершает полуденный намаз в Басре, потом появляется здесь и разговаривает с нами, а к следующему намазу возвращается в Басру. После этого старец сказал: «Всякому, у кого такой имам, как Хасан, не к чему домогаться нашей молитвы».
Ал-Хасан и огнепоклонник
Рассказывают, что у Хасана был сосед-огнепоклонник по имени Шамун. Однажды он заболел и был уже на пороге смерти. Люди обратились к Хасану: «Помоги соседу!» Хасан приблизился к изголовью больного и увидел, что тот лежит почерневший от огня и дымя. Он сказал: «Страшись Господа, ибо всю жизнь ты провел среди огня и дыма. Прими ислам, чтобы Господь помиловал тебя». Шамун сказал: «Три вещи отвращают меня от ислама: первое — то, что вы поносите этот мир, а сами день и ночь ищите мирского; второе — вы говорите, что смерть грядет, а сами никак не готовитесь к смерти; третье — вы говорите, что предстоит лицезрение Всевышнего, а сегодня все делаете вопреки Его соизволению». Хасан сказал: «Эти речи — признак осведомленности. Но если таковы дела правоверных, что сказать о тебе? Они сознают единство Его, а ты всю жизнь растратил в поклонении огню. И тебя, который семьдесят лет поклонялся огню, и меня, который не поклонялся, ввергнут в ад, и тебе и мне гореть, но твой бог не позаботится о тебе, а если мой Господь пожелает, огонь не посмеет сжечь и единого волоска на моем теле, потому что огонь — создание Господа, а созданное подчиняется Создателю. Эй ты, семьдесят лет поклонявшийся огню, давай возложим на него руки, чтобы ты узрел слабость огня и мощь Господа моего». Так сказал он и сунул руку в огонь, и ни одна частичка его плоти не сгорела. Увидев такое, Шамун изумился, и утро узнавания занялось для него. Он сказал Хасану: «Уже семьдесят лет я поклоняюсь огню, сейчас мне осталось всего несколько вздохов, как мне быть?» Хасан сказал: «Стань мусульманином!» Шамун сказал: «Если ты выдашь мне расписку, что Всевышний Бог не накажет меня, поверю, а если не выдашь, не поверю». Хасан написал расписку. Шамун попросил: «Прикажи честным свидетелям из Басры удостоверить написанное». Они подписались. После этого Шамун пролил обильные слезы, принял ислам и завещал Хасану: «Когда умру, распорядись, чтобы меня обмыли, и своими руками предай меня земле, и эту расписку вложи мне в руки, ибо она послужит мне документом». Потом он произнес формулу исповедания веры и скончался. Его обмыли, сотворили над ним намаз и похоронили. А Хасан в ту ночь, засыпая, задумался: что же я такое сделал? Сам тону, так как же я протягиваю руку другому, в своем царстве не властен, так как же я выдал поручительство для царства Божьего? С такими мыслями он погрузился в сон и увидел Шамуна сияющим, как свеча, с улыбкой на устах, плавно прохаживающегося по райской лужайке. Хасан спросил: «О Шамун, как это получилось?» Тот сказал: «О чем ты спрашиваешь? Как видишь, Бог всеславный по щедрости своей приблизил меня к себе и удостоил встречи по благости своей, и все те милости, которыми одарил меня Господь, не выразить и не описать словами. Теперь ты оправдал свое поручительство. Возьми расписку, ибо мне нет в ней больше надобности». Когда Хасан проснулся, он увидел ту бумагу у себя в руке. Он сказал: «Господи, известно, что дела Твои не связаны иной причиной, кроме мудрости Твоей. У Твоего престола кто понесет урон? Семидесятилетнего гебра за одно только слово Ты приблизил к себе, так неужели же лишишь этой милости правоверного семидесяти лет?»
Притча о знаках Всевышнего
Рассказывают, что в те времена, когда жил Хасан, некий человек потерпел убытки при покупке лошади. Не зная, как быть, он рассказал о своем положении Хасану. Хасан купил у него эту лошадь за 400 дирхемов, предназначая ее для священной воины, и отдал ему серебро. Ночью тому человеку приснилась лужайка в раю, на той лужайке лошадь, а вокруг нее 400 жеребят, все светлой масти. Он спросил, чьи что кони. Ему ответили: «Были на твое имя записаны, а теперь стали Хасановы». Проснувшись, он отправился к Хасану и сказал: «О имам, расторгни сделку, ибо я раскаиваюсь». Хасан сказал: «Уходи, ибо сон, что ты видел, приснился мне раньше тебя». Тот человек ушел опечаленный. На следующую ночь Хасану приснились дворцы, окруженные дивными садами. Он спросил, чье это. Ему ответили: «Того, кто расторгнет сделку». На рассвете Хасан позвал к себе того человека и расторг сделку.
Уроки этики
Рассказывают, что самоуничижение его было таково, что он считал себя самым худшим из людей. Однажды, проходя по берегу Тигра, он увидел чернокожего со стеклянной флягой. Перед ним сидела женщина и пила вино из фляги. В голове у Хасана промелькнуло: этот человек лучше меня. Но тут сокол закона шариата ринулся в атаку: мол, нет, уж он не лучше, меня, ведь он уселся с посторонней женщиной и пьет из фляги вино. Так он размышлял, когда вдруг показался тяжело нагруженный корабль с семью путниками на борту. Внезапно корабль перевернулся и стал тонуть, чернокожий бросился в воду и спас шесть человек, потом обратился к Хасану: «Пойди, если ты лучше меня, я спас шесть человек, а ты спаси одного. О имам мусульман, в этой фляге вода, а эта женщина — моя мать. Я хотел испытать тебя, внешним ли оком видишь ты или внутренним». Хасан упал ему в ноги, и попросил прощения, и узнал, что это посланец божий. Тогда он воскликнул: «О чернокожий, как ты спас их из моря воды, так и меня спаси из моря воображения». Чернокожий сказал: «Да прозреют твои глаза!» После этого Хасан никогда уже не мнил себя лучше кого-нибудь другого. Как-то он увидел собаку и сказал: «Господи, сочти меня ровней этой собаке!» У него спросили: «Кто лучше — ты или собака?» Он сказал: «Если я буду избавлен от наказания Господня, то я лучше собаки, а если нет, клянусь всевеличием и всеславием Господа, собака стоит ста таких, как я».
Притча о внешнем сходстве
Рассказывают, что однажды ал-Хасан сказал своим друзьям: «Вы похожи на сподвижников Пророка — мир ему!» Они возрадовались. Хасан сказал: «Но только лицом и бородой, и ничем иным. Ибо, если бы вам довелось увидеть их, все они предстали бы сумасшедшими в ваших глазах, а если бы до них дошли тайные ваши помыслы, ни одного из вас не назвали бы мусульманином. Ведь то были вожди, что мчались на быстроногих конях, как птицы, летящих, как ветер, свистящих, а мы на ослах позади собственных бород тащимся».
Незабываемые речи
Передают, что Хасан говорил: «Слова четверых поразили меня — ребенка, пьяного, гермафродита и женщины». Его спросили: «Как это было?» Он сказал: «Однажды я проходил мимо гермафродита и скинул с него платье. Он сказал: «О хаджи, положение наше еще не прояснилось, ты не снимай с меня платье, ибо лишь Господу ведомо, как сложатся дела впоследствии». И пьяного я видел, который шел по грязи, шатаясь и спотыкаясь. Я сказал ему: «Ступай тверже, несчастный, чтобы не упасть». Он сказал: «О ты, ступающий твердо, со всеми твоими притязаниями на любовь к Нему, если я свалюсь пьяный, я выпачкаюсь в грязи, встану и отмоюсь, это легко. Бойся своего падения!» Эти слова оставили глубокий след в моем сердце. И ребенок как-то нес лампу, а я сказал ему: «Откуда ты несешь этот свет?» Тут лампу задул ветер. Он сказал: «Скажи, куда ушел этот свет, чтобы я ответил, откуда я принес его». И некая женщина с обнаженным лицом небывалой красоты, открытыми руками и заплаканными глазами жаловалась мне на мужа. Я сказал: «Сначала прикрой лицо!» Она сказала: «Я от любви к сотворенному Богом потеряла разум, и, если бы ты не упрекнул меня, я бы так и на базар отправилась. Каков же ты при всех своих притязаниях на любовь к Нему, если ты не смог не заметить наготу моего лица?!» Этому я тоже удивился».
Праведный халиф Али и ал-Хасан
Рассказывают, что правоверный халиф Али — да пребудет с ним благословение Аллаха! — прибыл в Басру, рьяно взялся за дело и, не медля и трех дней, приказал разрушить минбары и запретить проповедовать. Он пришел на собрание к Хасану. Хасан произнес речь. Спросил: «Ты поучающий или обучающийся?» Тот ответил: «Ни то, ни другое; до меня дошло слово Пророка, и я повторяю его». Али — да будет Аллах им доволен! — не запретил его проповеди и сказал: «Этот юноша достоин слова». С этим он и ушел. Хасан догадался, кто это, сошел с минбара, бросился вдогонку и, настигнув его, коснулся края одежды со словами: «Ради Аллаха, научи меня, как правильно совершать омовение!» Али вернулся, приказал принести таз и научил Хасана так совершать омовение, как это делал Пророк.
О границах добра и зла
Как-то у Хасана спросили: «Было ли тебе когда-нибудь хорошо?» Он сказал: «Однажды я находился на крыше дома, и соседка говорила мужу: «Почти пятьдесят лет я живу в твоем доме, все, что ни случалось, терпела и жару и холод сносила, лишнего не требовала и честь свою берегла. Лишь на одно я никогда не соглашусь — чтобы ты при мне другую выбрал. Я делала все это для того, чтобы ты смотрел на меня, а не заглядывался на других. Коли сегодня ты почтил вниманием другую, я попрошу защиты от позора у имама правоверных». Хасан сказал: «Тут мне стало хорошо, и слезы полились из моих глаз. Я поискал пример в Коране и нашел такой аят: «Поистине, Аллах не прощает, чтобы Ему придавали сотоварищей, но прощает то, что меньше этого, кому Он пожелает» — все грехи твои прощаю, но если краешком сердца ты возжелаешь другого и придашь его Господу в сотоварищи, никогда тебя не прощу».
Кончина ал-Хасана ал-Басри
Рассказывают, что на ночной молитве ал-Хасан сказал: «О Аллах, ты осыпал меня милостями — я не благодарил Тебя, насылал на меня несчастья — я не терпел; за то, что я не благодарил, не лишай меня милостей, за то, что не терпел, не обращай мои несчастья в постоянные. О Аллах, что от Тебя исходит, кроме великодушия?!»
А когда приблизилось время его кончины, он стал смеяться, а смеющимся его дотоле никто никогда не видел. При этом он повторял: «Какой грех, какой грех?» С тем и преставился. Некий старец увидел его во сне и спросил: «При жизни ты никогда не смеялся, что случилось на пороге смерти?» Он сказал: «Я услышал голос: «О царь смерти, обойдись с ним сурово, ибо один грех за ним еще остался». Я от радости рассмеялся, спросил, какой грех, и преставился.
Один преславный муж в ту ночь, когда Хасан отошел, увидел во сне, что небесные врата распахнуты и объявляют: Хасан Басри приблизился к Господу и Господь им доволен — да упокоит Аллах душу его!
Рабиа ал-Адавийа
1. Научная биография
Рабиа ал-Адавийа, одна из самых выдающихся женщин-подвижниц в истории суфизма, родилась в Басре в 713 или 714 г. н. э. в бедной арабской семье. Семью эту преследовали невзгоды, из-за которых Рабиа была продана в рабство. Но ее набожность и аскетизм так поразили ее владельца, что тот отпустил ее на волю без выкупа.
После этого она несколько лет провела в пустыне наедине с собой в аскетических условиях, а затем возвратилась в родной город, где и прожила до глубокой старости. Умерла Рабиа в 801 г. н. э.
Были ли у нее учителя на ее суфийском поприще — неизвестно. Некоторые биографы называют ее ученицей ал-Хасана ал-Басри, но вряд ли здесь можно говорить о реальном ученичестве, потому что в год смерти этого великого теолога раннего Ислама ей было всего тринадцать или четырнадцать лет. По-видимому, она была его верной последовательницей и хранительницей его славы.
Рабиа не была одинокой подвижницей, какой она предстает в легендах: ее друзья и ученики — известные суфии Рабах ибн Амра, Малик ибн Динар, Шакик ал-Балхи, Суфйан ас-Саури и др. образовали своего рода школу, объединявшую последователей этой легендарной женщины. О суфийских взглядах Рабии можно судить по сохранившимся отрывкам ее стихотворений и по ее поступкам, память о которых сохранялась многими поколениями ее почитателей.
Рабиа, как и Сапфо, всегда была поэтом одной темы — темы Любви. Она могла бы повторить знаменитую эпиталамию гречанки:
Выше стропила, плотники!
Возлюбленный мой в горницу входит.
Входит, подобный Арею,
Ростом всех рослых он выше...
Но единственным Возлюбленным в жизни Рабии был не человекоподобный сын языческого Зевса, а Всевышний из Корана. И Рабиа выступает с призывом отказываться от всего, что может отвлечь человека от созерцания Всевышнего и от общения с Ним. Она не отрицает существования мирских соблазнов, но тщательно оберегает от них свою душу.
Рабию всегда интересовал подвижнический опыт других суфиев — аскетов, странников и отшельников. Она оценивала их поступки, сопоставляя их с реалиями своей собственной жизни. И к себе, и к другим она относилась с высокой требовательностью, исключающей лицемерие и тщеславие. Абсолютно искренним было ее служение Всевышнему и такой же искренности она требовала от других. Служение ее Всевышнему было бескорыстным и бесстрашным: в ее душе не было ни надежды на рай, ни страха перед адом. Наградой ей была сама возможность созерцания Всевышнего. Свои тайны Рабиа основывала на этических принципах Корана, соответствующие стихи которого она не уставала напоминать тем, кто внимал ее увещеваниям.
Прижизненная слава Рабии была велика. Ее признавали святой. В своем общении с верующими она эффективно использовала дар экстрасенса и целителя, которыми она по воле Всевышнего обладала, и память о ней отразилась в суфийских легендах. Под ее посмертным влиянием находились и многие великие суфийские Учителя — Абу Йазид ал-Бистами (Баязид Бистами), создатель «учения об опьянении» любовью к Всевышнему, суфийский мученик ал-Халладж, великий арабский поэт-суфий ал-Фарид, великий шейх Ибн Араби и многие другие, отразившие ее идеи в своих учениях. Сама Рабиа стала воплощением идеи, объединяющей все суфийские братства, потому что при всех противоречиях, сотрясавших эти общины, все они, без исключения, были едины в ее оценке, видя в ней пример праведности и искренности в служении Всевышнему и безграничной любви к Нему.
Рабиа ал-Адавийа
Стихотворения
1
О Господи!
Звезды светят.
Сомкнулись очи людей.
Цари замкнули врата свои.
Влюбленные уединились друг с другом,
И я теперь одна с Тобою.
О Господи!
Если я служу Тебе,
Страшась ада, то сожги меня в нем,
А если я служу Тебе,
В надежде на рай, то закрой передо мной
Врата рая!
Если же я служу Тебе
Ради Тебя самого, то открой мне
Свою вечную Красоту.
Так охватила меня любовь к Тебе,
Что не осталось у меня сил любить
Кого-нибудь, кроме Тебя!
2
Я сделала Тебя спутником своего сердца,
И только тело мое остается тем,
Кто ищет сближения со мной,
Да, тело мое ласково к гостям своим,
Но только Возлюбленный сердца моего
Является Гостем души моей.
3
Я перестала существовать
И покинула свою оболочку.
Я соединилась с Господом
И полностью отдалась ему.
4
Два вида любви было у меня к Тебе:
Одна — себялюбивая — ради милостей Твоих,
Другая — та единственная, которой Ты достоин.
При себялюбивой любви я нахожу в Тебе свою радость,
Оставаясь ко всем другим бесчувственной и слепой.
В ответ на любовь другую — падает завеса,
И я могу взглянуть на Тебя.
Но слава и в этой и той любви
Принадлежит не мне,
Это слава Твоя и только Твоя.
(По мотивам переводов Е. Бертельса)
Четвертая
(Жизнь Рабии ал-Адавии, сотканная из легенд — по мотивам очерков Д. Нурбакша о женщинах-суфиях, в переводе А. Орлова)
Великий ал-Хасан ал-Басри раз в неделю проповедовал в своей любимой мечети, но если, взойдя на кафедру (минбар), он не видел среди присутствующих Рабии, он отменял свою проповедь и уходил домой. Однажды у него спросили: «О Учитель! Посмотри, сколько уважаемых и достойных людей собралось здесь, чтобы тебя послушать. Что с того, если среди них не будет одной какой-то старухи, закутанной в чадру? Разве значителен будет этот ущерб для нашего собрания?»
— Я не могу влить в груди муравьев тот щербет, который предназначен для слона! — ответил ал-Хасан.
И чтобы его больше не спрашивали об этом, он, когда собравшиеся все как один покорялись пылу его проповеди, отыскивал взглядом закутанную в чадру Рабию, и говорил, обращаясь к ней:
— О девственница, весь этот жар моих речей — от одного самого маленького из раскаленных уголков, переполняющих твое сердце!
* * *
Эта притча приводится великим суфийским поэтом Фарид ад-Дином Аттаром из Хорасана (1141—1229 гг. н. э.) в его книге «Поминания святых», содержащей биографии многих суфийских шейхов.
Как уже говорилось, такой ситуации просто не могло быть в реальной жизни, потому что к тому времени, когда Рабиа стала старухой, ал-Хасана ал-Басри давно уже не было в живых. Но это — в реальной жизни. В жизни же суфиев время движется по иным законам, и поэтому в легендарной биографии Рабии ал-Басри предстает ее младшим современником и даже в некотором роде ее учеником. Но всему свой час, и мы, пока что, начнем с самого начала. Многим история Рабии покажется очередной сказкой Шехерезады, но тут уж ничего не поделаешь: Восток, господа, хоть и Ближний. А может быть, в этом и все дело — в том, что Ближний, потому что это — Земля Всевышнего, где Он Сам и Его Пророки от Адама до Мухаммада иногда беседуют со смертными, поддерживая их на жизненном Пути.
***
В ночь на пятницу эмир Басры спал крепким сном, но проснулся рано, когда на рассвете в саду его дворца запели птицы, а от нежного утреннего ветерка всколыхнулась легкая завеса на открытом окне его спальни. Вставать эмиру не хотелось, и он позавидовал своим подданным, для которых пятница была установленным Пророком днем отдыха, а его, эмира и их властителя, ожидали скучные дела, поскольку управления страной и отдых несовместимы. наступило время утренней молитвы, и эмир прочел ее, уединившись от мира под тонкой накидкой. А потом он почувствовал, что к нему возвращается сон. Чтобы прогнать непрошенного гостя, эмир дал обет произнести сто поминаний Пророка и тут же стал с благоговением повторять его имена. Уже при первых поминаниях эмиру показалось, что его обет недостаточен для искупления его вины в уклонении от государственных дел, и он увеличил число своих обращений к Пророку до пятисот, но как только он принял это решение, сон вернулся к нему и сморил его прямо посреди зикра, и он не смог исполнить свой обет.
* * *
В эту же ночь в неказистом домишке, который правильнее было бы именовать лачугой, где жил полунищий портной с женой и тремя дочерьми, ожидалось не очень желанное прибавление семьи. Жена долго не могла разродиться, и в слабом светильнике, едва освещавшем комнату, где она страдала, а ее муж мучился ожиданием, закончилось масло. Вокруг них царила такая же нищета, и у них не было никакой надежды на то, что масло для их светильника можно было бы раздобыть у каких-нибудь соседей. Темнота и усталость сделали свое дело, и мужчина заснул беспокойным сном, несмотря на стоны жены. Во сне он увидел Пророка и услышал его слова, обращенные к нему:
— Не печалься,— сказал Пророк.— Этой ночью у тебя появится еще одна дочь, которой предопределена Всевышним особая судьба. Ей предстоит стать великой святой, одной из тех, на ком держится наш мир. А ты завтра же передай эмиру Басры письмо, в котором от моего имени напомни, что он нарушил данный мне обет, сократив число поминаний, и в этом же письме потребуй от него сто динаров во искупление его вины.
Дочь, о которой говорил Пророк, родилась в пятницу на рассвете. Портной и его жена не стали искать для нее сложное имя и назвали ее Рабиа, то есть «Четвертая», и всему миру предстояло узнать и запомнить ее под этим именем. Но слава ожидала ее через многие годы, а пока перед ее отцом возникла проблема, как теперь прокормить семью, в которой появился лишний рот.
И тут он вспомнил слова Пророка о нарушении эмиром Басры своего обета и, слово в слово, изложил на бумаге все, что он услышал от Посланника Всевышнего во сне, закончив свое письмо требованием выдать ему сто динаров. По пути во дворец страх одолел несчастного портного, и он отказался от мысли самому пробиться к эмиру, решив передать его через кого-нибудь из эмирских слуг. А слуга, которому он вручил свою бумагу, увидев, что речь в ней идет о деньгах, вручил ее казначею.
Казначей, прочитав письмо, пришел в бешенство и поднял такой крик, что разбудил эмира, и тот сам появился в зале, где свирепствовал этот хранитель ценностей и распорядитель государственных трат. Увидев эмира, казначей затих, а тот, взяв у него из рук письмо, углубился в чтение. Не поверив своим глазам, эмир перечитал написанное портным несколько раз. Казначей же тем временем, понизив голос, продолжал ругать непрошенного гостя. Наконец эмир смог оторваться от письма и, расслышав последние слова казначея, спокойно сказал ему:
— Ты не прав. Перед нами не сумасшедший и не жулик, потому что все, что написано в этом письме мог знать только Пророк, которому я в полном уединении дал свой обет. А это значит, что рукой этого человека и водил сам Пророк. Поэтому мы не только выполним то, что он повелевает нам сделать для этого человека. Мы, помня о внимании, оказанном нам Пророком, немедленно раздадим бедным людям десять тысяч динаров, а тому, кто принес нам эту весть, выдадим не сто, а пятьсот динаров.
Услышав слова эмира, портной очень обрадовался, но попросил, чтобы ему в этом деянии было выделено только сто динаров, так как повеление Пророка должно быть исполнено в точности.
— Зачем же тебе вообще эти деньги, если ты пользуешься доверием Пророка? — спросил эмир.
— Мне нужны они, чтобы прокормить детей. У нас с женой их было трое, а в эту ночь она родила четвертую девочку. Мы ее так и назвали — Рабиа.
— Ну что ж,— сказал эмир.— Желаю счастья тебе и твоей семье. Иди с милостью и милосердием Всевышнего, и если к тебе вернется нужда, не забывай, что моя казна для тебя всегда будет открыта.
Полученные от эмира сто динаров разошлись очень быстро, и нужда вернулась в эту семью. Идти к эмиру за новой поддержкой портной постеснялся, а вскоре житейские невзгоды сделали свое дело, и он, и его жена друг за другом покинули этот мир, оставив своих детей сиротами.
* * *
После смерти родителей старшие сестры покинули Басру, надеясь на помощь родственников, живших в других местах Аравии. Голод подступал к маленькому домишке, где оставались третья и четвертая дочери портного.
— Я не могу жить в страхе и в ожидании голодной смерти,— сказала однажды третья сестра. Давай уйдем вместе.
Но четвертая, Рабиа, лишь отрицательно покачала головой.
— Мое место здесь,— тихо сказала она потом, закрывая за сестрой дверь.
Через некоторое время вся улица, на которой находился дом Рабии, попала под власть стяжателя. Все, кто мог, откупились от него, а у Рабии не было ни денег, ни какого-либо ценного имущества, и этот негодяй в уплату несуществующего долга сделал ее своей рабыней.
В его богатом доме Рабию заставляли выполнять любую работу. Однажды ее послали на базар. Выполняя поручение хозяина, она покупала продукты, когда вдруг почувствовала на себе пристальный взгляд какого-то мужчины. Это испугало ее, и она побежала. При этом ей показалось, что подозрительный мужчина ее преследует, и она прибавила шаг, но споткнулась в беге, упала в пыль, сломав себе кисть правой руки, которую она в падении выставила впереди себя. И тогда она заплакала и сквозь рыдания обратилась к Всевышнему. Она намеревалась пожаловаться Господу, но ее уста произнесли совсем другие слова:
— Вот я лежу здесь со сломанной рукой. У меня нет ни отца, ни матери. Плохой человек сделал меня своей рабыней. Но эти беды — лишь внешняя оболочка моей жизни, и она мне не в тягость, когда я думаю о Тебе и стараюсь быть такой, чтобы Ты всегда оставался мною доволен. Если я буду это знать, то мне не страшны никакие невзгоды.
И вдруг она услышала Голос свыше:
— Не беды и невзгоды составляют сущность твоей жизни. Они забудутся, а ты достигнешь таких высот, что ближайшие ко Мне примут тебя в свой круг и почтут за честь общение с тобой.
Рабия с волшебной легкостью поднялась из пыли и, словно на крыльях, влетела в дом своего хозяина, бывший до этого домом ее печали. Работа спорилась в ее руках, хотя днем она держала пост, а ночи напролет проводила в молитвах. Однажды ее хозяин застал ее молящейся и услышал ее слова, обращенные к Всевышнему:
— О Господь мой! — громко шептала она.— Прости меня за то, что только ночи свои я могу посвятить Тебе. Ты знаешь все, и знаешь, каким тяжким трудом наполнен день рабыни, принадлежащей тому, кто по Твоей воле сделал меня своей собственностью. Но даже, выполняя порученную хозяином дневную работу, я сохраняю свободным свое сердце, в котором безраздельно властвуешь Ты!
Хозяина, подслушавшего эту молитву своей рабыни, потрясла сила ее веры. Он увидел в ней совершенного человека, и утром, призвав ее к себе, объявил ей, что она свободна, а потом смиренно попросил ее оказать честь его дому и остаться в нем, чтобы он сам и все те, кто проживает с ним, могли ей служить, превратив свое жилище в благословенную обитель людей живых. Но Рабиа отказалась от его приглашения. Ее утомила бесполезная суета окружавших ее людей. Помимо обретенной свободы, ей нужно было одиночество на Земле, чтобы остаться наедине с Ним, и она ушла в пустыню.
* * *
Путь ее через пустыню лежал в Мекку, и до этой святыни она добиралась несколько лет. Даже когда ее покидали силы, она продолжала движение, передвигаясь на коленях и просто ползком. Ее волю к жизни поддерживала только любовь к Всевышнему, и она непрерывно устремлялась к Нему в своих помыслах и молитвах.
Время от времени она слышала Его Голос и осмеливалась вступать с Ним в беседу.
Всевышний упрекал Рабию в недостаточной отрешенности от бренного мира, которая не позволит ей не сгореть в лучах Его славы и, очистившись, остаться среди живых. Отвечая Ему, Рабиа признавала, что она не уверена в своей способности лицезреть образ Всевышнего во всем Его великолепии и молит Господа лишь о том, чтобы он помог ей очистить душу и заполнить ее Собой, чтобы она ощутила свою предельную близость к Нему.
— К тому, кто смог умереть для своего эго,— ответил ей Голос,— я становлюсь ближе, чем его яремная вена, и все начинания такого человека Мною обращаются в прах и больше не волнуют его. Ты же пока не полностью открыта Мне, и часть пространства твоей души скрывается за завесами. Избавься от них, и Я навеки поселюсь в твоей душе, и ты выйдешь на Путь, о котором грезишь.
И каждый шаг Рабии после таких бесед приближал ее к заветному Пути.
В Басру она возвратилась другим человеком, святость которого увеличилась стократно.
Там ждал ее родной дом, где она прожила до этого долгие годы. Ее бывший хозяин вернул его ей, наполнив его красивой посудой и соорудив роскошное ложе, устроив, как ему казалось, скромное жилище, достойное святой женщины. Но Рабиа посчитала, что в этом доме слишком много красивых ненужных вещей, и она попросила хозяина убрать их, оставив лишь ту бедную обстановку, к которой она привыкла с детства.
Находясь в пути, для продолжения которого постоянно требовались силы, Рабиа была вынуждена нарушать пост. Она чувствовала себя виноватой, хотя ей было известно, что Закон разрешает путникам прерывать воздержание, и она сразу же по возвращении в Басру начала поститься.
Пост ее был очень строгим, и на восьмой день ее инстинктивно-земное «я» взмолилось:
— Долго ли еще продлятся мои мучения? — сказал ей голос ее плоти.— Не пора ли закончить пост?
Еще не умолк этот голос, как на пороге ее дома появилась незнакомая женщина, которая молча вручила ей корзинку и кувшин с водой. Рабиа почувствовала, что в корзинке есть что-то съестное, и приняла явление этой женщины за знак Всевышнего. Она внесла корзинку в комнату. В это время уже начинало темнеть, и Рабиа вышла за светильником, но когда она вернулась, голодная кошка уже заканчивала свой обед, проглотив еду, находившуюся в корзинке. Рабиа взялась за кувшин, чтобы испить воды, но у кувшина отвалилась ручка, и он опрокинулся, и воды в нем не осталось. И сразу же откуда-то, при тихой погоде, в дом Рабии ворвался порыв ветра и задул светильник. Тогда Рабиа поняла, что она неправильно истолковала происходящее и что, если появление еды и питья было знаком, то это был знак того, что ею недоволен Всевышний. И тогда она обратилась к Нему:
— Почему произошло того, что произошло? Чем недоволен Ты? — спросила она, приняв молитвенную позу.
Всевышний в это время был рядом с ней, и Его ответ последовал незамедлительно:
— Тебе нужно окончательно решить, в чем ты видишь цель своей жизни. Если она состоит в обретении мирских благ, то Я сделаю так, что все богатство мира поступит в твое распоряжение, ибо для этого Мне достаточно сказать «Будь» и решенное Мной свершится. Но знай, что в тот же момент твою душу и сердце покинет Любовь ко Мне, потому что она несовместима с мирскими целями, а жалобы на трудности жизни в действительности только прикрывают стремление к земным благам.
Вняв этим словам Всевышнего, Рабиа изгнала из своего сердца все, что могло помешать ее служению всепоглощающей Любви к Нему.
* * *
После полуденного намаза Рабиа обычно выходила из дома и шла к реке. Она уединялась на ее берегу и подолгу смотрела на бегущую воду. Течение Тигра напоминало ей течение ее собственной жизни, в которой были свои быстрины и водовороты времени. Ей же хотелось, чтобы жизнь ее стала временем созерцания образа Всевышнего и чтобы созерцание это продолжилось не только в ближайшей, но и в будущей жизни.
Однажды во время своих странствий Рабиа встретила своего сверстника, наперсника ее детских игр. Вид встреченного ею был ужасен: был он весь обмотан каким-то тряпьем, только его глаза горели болезненным блеском.
Рабиа участливо поинтересовалась, что с ним происходит, и этот человек стал жаловаться на неведомую болезнь, породившую нестерпимые боли во всем его теле — от головы до ног.
— Давно это случилось с тобой? — спросила Рабиа.
— Уже неделю продолжаются мои мучения,— был ответ,— до этого я был силен как слон, и ни одна болезнь ко мне не приставала, и даже слабого недомогания я никогда в жизни не чувствовал.
— А догадался ли ты за все свои годы хоть раз поблагодарить Всевышнего за дарованное тебе здоровье? — спросила Рабиа.
Ответом ей было молчание, и тогда она сказала своему сверстнику:
— Сними же свои тряпки и давай помолимся Ему вместе!
Они еще не закончили молиться, как его боли прекратились, и он стал благодарить Рабию, объявив себя ее вечным должником.
— Ты все должен Ему, а не мне. Помни об этом всегда и не будь небрежен! — сказала Рабиа.
Когда они расстались, Рабиа решила пройти к своему дому через базар, чтобы купить себе какую-нибудь еду, так как в ее постах наступил перерыв. Там она стала свидетелем безобразной сцены: богатый купец громко ругал пожилую женщину за то, что его лавка, в которой та торгует, не приносит ему тот доход, который он ожидал. Женщина пыталась ему что-то объяснить, но он все более распалялся и, в конце концов, выгнал ее прочь.
Когда Рабиа подошла к ней, та горько плакала, причитая, что ей теперь некуда идти и она теперь умрет от голода. Рабиа подошла к ней и взяла ее за руку.
— Ты спрашиваешь, кто будет заботиться о тебе,— сказала Рабиа,— а я вот думаю, что это ты должна о ком-нибудь заботиться. Например, обо мне.
Женщина с недоумением смотрела на Рабию, потому что ей показалось, что она ослышалась, а Рабиа продолжала:
— Не понимаю, что тебя удивило? Я живу одна, и я так же одинока, как и ты. У меня есть дом. Он невелик, но места нам вдвоем хватит. Иди же за мной без лишних разговоров. Видишь: уже вечереет, а я не люблю ходить по улицам в темноте.
И они стали жить вместе.
С первого взгляда, которым жилица Рабии обвела все ее нехитрое хозяйство — кувшин с отломавшейся ручкой, плетенную из тростника подстилку, заменявшую ей постель, и гладкий камень, служивший ей подушкой, она поняла, что Судьба свела ее со святой женщиной. Пока она осматривалась, Рабиа начала свою долгую молитву. Дождавшись конца этой мольбы, устремленной к Всевышнему, гостья спросила ее, неужели в таких молитвах проходит вся жизнь ее хозяйки. Рабиа кивнула в ответ и, увидев, как эта женщина утомлена и измучена всем происшедшим с нею в этот длинный день, отослала ее спать на удобную постель, которой она сама не пользовалась с тех пор, как вышла на путь Любви к Всевышнему и всеми силами своей души старалась не только устоять на этом Пути, но и продолжить движение к блистающей цели. Спать ей не хотелось, и она, сотворив вечернюю молитву, вышла во дворик и по приставной лестнице взошла на кровлю своего жилища, и там, когда ее с Ним разделяло лишь звездное небо, продолжила свою молитву. Постепенно слова этой молитвы, как бы подчиняясь чужой воле, стали превращаться в стихи:
О Всевышний!
Посмотри, как мерцают звезды!
По воле твоей на земле царствует сон.
Спят цари, у дверей их дворцов бодрствует стража,
Спят, обнявшись, влюбленные,
И близость их оберегает любовь.
И только я одиноко стою здесь перед Тобой.
Многие ожидают Твоих милостей.
Пошли же каждому то, что он заслужил.
Я же хочу одного: помнить о Тебе
Каждый миг своей жизни.
Любовь моя открыла для Тебя мое сердце,
И я живу надеждой на
Твое присутствие в нем
И в этой и в будущей жизни!
Рабиа продолжала свои молитвы всю ночь и на заре, сквозь слезы, попросила Всевышнего дать ей знак того, что ее всенощная мольба принята Им, а затем сошла вниз, чтобы встретить новый день.
* * *
Многие подробности безгрешной и чистой жизни Рабии, благодаря ее жилице, становились известными людям, и многие из этих людей стали считать ее святой, хотя она лично старалась не давать повода к таким слухам. Тем не менее слава ее росла, и как это всегда бывает, находились и те, кто считал, что она не может быть достойной такой славы. Некоторые ее недоброжелатели утверждали, что женщина никогда не сможет в своей духовности стать равной мужчине, другие подозревали, что Рабиа просто создает вокруг себя шум, чтобы привлечь к себе внимание и прославиться, и они все вместе решили вывести «обманщицу» на чистую воду. Для этой цели несколько человек, которых ни Рабиа, ни ее сожительница-служанка не могли знать, нарядились в потрепанные плащи и, притворяясь паломниками, подошли к дому святой. Рабиа в это время читала утреннюю молитву, которую она прервать никак не могла, и поэтому непрошенных гостей приняла ее служанка. Они же сказали, что идут от Ливанских гор и отклонились от своего пути к святыням Ислама только для того, чтобы посетить Басру и увидеть Рабию.
Служанка попросила их подождать до конца молитвы и пока что, как совершенные люди, очистившие, как положено, свою душу и сердце перед паломничеством, излечить своим дуновением ее больные от выплаканных слез глаза.
Лжепаломники почувствовали, что они попали в ловушку, так как они точно знали, кто они такие, и знали, что ни на какие чудеса они не способны. Но деваться было некуда, и они решили выполнить просьбу служанки, а потом уже поискать какое-нибудь правдоподобное объяснение тому, что из их дуновения ничего путного не вышло. И они, приняв важный вид, дружно дунули в очи служанки. Каково же было их изумление, когда служанка мгновенно исцелилась! Служанка побежали к Рабие, чтобы рассказать о чуде. Рабиа как раз в этот момент закончила свою молитву, но, когда она вышла к гостям, тех и след простыл! Они поняли, для кого Всевышний дал свершиться этому чуду, и что Он сделал это, чтобы посрамить их и чтобы они поняли, против Кого они пытаются строить свои козни.
Чем безграничнее становилась Любовь Рабии к Всевышнему, тем больше чудес возникало вокруг нее, но она молилась и не замечала того, что удивляло людей, появлявшихся вблизи нее. Вот рассказ еще об одном чуде, сохранившемся в памяти многих поколений.
Тогда был день суда, и эмир Басры занял судейское кресло. Рассмотрение очередного дела началось с того, что в зал ввели человека, сознавшегося, что он вор, ограбивший немало домов в Басре и ее окрестностях, но теперь он раскаялся в своих деяниях и просит эмира проявить к нему милосердие и дать ему возможность искупить свои грехи. Такое дело эмир рассматривал впервые, и чтобы принять справедливое решение, он поинтересовался у подсудимого, что могло привести его к такому искреннему раскаянию.
— О великий эмир! — сказал вор.— Со мной случилось такое происшествие, о котором я боюсь рассказывать, потому что мне не поверят.
— А ты поведай нам о нем, и мы решим,— приказал ему эмир.
И вор рассказал, что неподалеку от его жилища на его улице есть бедный домик, в котором живут две женщины. Дом этот никогда не запирался ни ночью, ни днем — даже когда жилицы его покидали, и поэтому мне казалось, что я легко сумею найти там хоть что-нибудь стоящее. На днях я побывал там, но из того, что можно было бы унести, я обнаружил только женскую чадру. Я рассмотрел ее и решил забрать, надеясь продать ее и получить какую-нибудь мелочь. Но когда я с чадрой в руках попытался выйти в открытую дверь, то не смог этого сделать. Тогда я положил чадру и легко покинул дом. Я снова вернулся за чадрой, и опять какая-то сила приковала меня к месту. Несколько раз я повторял свои попытки, но дом отпускал меня, только когда я был с пустыми руками.
Поначалу меня это даже забавляло, но потом неожиданно откуда-то раздался Голос. Зазвучали грозные слова: «Даже Сатана не осмелится зайти сюда, чтобы навредить слуге Моей — Рабие, а ты простой вор захотел лишить ее чадры! Пошел вон отсюда и помни, что таких, как она, очень мало среди смертных, и Друг их всегда бодрствует и не даст Злу коснуться их светлых душ, открытых только Мне».
— Услышав этот Голос, я уже не мог продолжать свои злые дела, и груз моего преступного прошлого привел меня на твой суд, о великий эмир! — такими словами этот странный человек закончил свой рассказ.
Но эмир, казалось, забыл о своем намерении судить виновных. Прозвучавшее в рассказе раскаявшегося вора имя «Рабиа» вернуло его в его собственное далекое прошлое: он вспомнил, как более четверти века назад перед ним предстал бедный портной с письмом, продиктованным Пророком, и рассказал ему о родившейся в ночи своей Четвертой дочери. Совпадений быть не могло: Четвертая — Рабиа — выросла и теперь, оберегаемая Всевышним, творит чудеса. Он должен увидеть ее немедленно, и эмир, освободив бывшего вора от наказания, немедленно отправился к ней.
День уже клонился к вечеру, и служанка Рабии готовила свою нехитрую снедь для вечерней трапезы, когда в дверь постучали. Открыв ее, служанка едва не потеряла сознание: перед ней стояли эмир, его визир и свита.
— Нам сообщили, что здесь живет женщина по имени Рабиа,— сказал эмир.— Я хочу видеть ее!
Служанка, дрожа от волнения, побежала в комнату, где погруженная в мысли о вечном, в полутьме сидела Рабиа. Чтобы вернуться в мир ненужных вещей, ей потребовалось время, и эмир, который не привык ждать, расхаживал по айвану, сгорая от нетерпения. Наконец перед ним предстала Рабиа. Увидев ее, эмир замер от восторга: никогда в своей жизни он не видел такую ослепительную красоту, и ему даже показалось, что над ее головой на миг возник светящийся ореол. Но Рабиа никогда не обращала внимания на то, какое она производит впечатление на людей, и потому спокойно поинтересовалась, что хочет великий эмир от такой бедной и незаметной женщины, как она.
Эмир не ответил на ее вопрос и глубоко задумался, не замечая того, что он думает вслух: «Так вот какая та, что привлекла ко мне внимание Пророка!» И снова зазвучал тихий и нежный голос Рабии, попросившей его объяснить, что он имеет в виду. И тогда эмир рассказал историю, приключившуюся с ним в день ее рождения. Услышав, что ее отец по письму, продиктованному Пророком, получил сотню динаров, Рабиа сказала, что если бы эти деньги были предложены ей, то она бы от них отказалась. Но потом добавила, что поскольку ее бедный отец выполнял тогда прямое указание Пророка, то он был обязан их принять.
Эмир был зачарован тихой, но твердой и независимой речью Рабии, так как он привык к подобострастию придворных и страху подданных. Рабиа, тем временем, поинтересовалась, почему он только теперь, когда прошло уже очень много лет, решил ее разыскать и посетить. Тогда эмир рассказал ей о раскаявшемся воре, для которого Всевышний сделал неприкасаемыми и ее жизнь, и ее вещи. Закончил эмир свой рассказ предложением Рабии стать его женой, чтобы он мог полностью освободить ее от мирских забот и чтобы она могла молиться, не отвлекаясь на неизбежные житейские неурядицы. Но Рабиа ему отказала, сказав, что с малых лет она посвятила себя Всевышнему, и Он заботится о ней так же, как Он заботится обо всех людях в обоих мирах и следит за тем, чтобы каждому было ниспослано то, что ему положено, кем бы он ни являлся в сегодняшней жизни.
— Так стоит ли мне напоминать Ему об обстоятельствах моего бытия, если Ему и так все известно? — закончила свою речь Рабиа.
Эмир понял, что он никогда не сможет переубедить свою собеседницу, и, стараясь хотя бы внешне сохранить свое достоинство, удалился со смятением в душе.
А Рабиа сказала служанке, чтобы впредь она никого к ней не пускала, даже очень важных лиц.
— Почему? — с удивлением спросила служанка.
И Рабиа объяснила, что ей очень не понравился рассказ эмира о воре, в котором он утверждал, что преступник стал на путь раскаяния под ее, Рабии, незримым влиянием, и она боится, что теперь ей будут приписывать чудеса, к которым она никакого отношения не имеет.
Служанка, выслушав ее, сказала, что и без этого случая она давно уже слывет среди людей чудотворицей. Люди, например, говорят, что у Рабии, по ее желанию, появляются как у Марйам, еда и питье.
— Ты же знаешь,— сказала Рабиа,— что, случись это на самом деле, я бы никогда не притронулась к этим дарам, если бы не была уверена, что они исходят от Того, Кто заботился о Марйам и о Хаджар. А откуда берется моя пища, ты знаешь лучше других, поскольку ты продаешь пряжу, которую я пряду, а потом на вырученные деньги производишь необходимые покупки.
— Воистину так! — сказала служанка и пообещала, что она никогда не позволит чужим людям переступить порог их дома.
Все эти события и разговоры немного взволновали Рабию, и она, уединившись, стала на молитву, обратившись к Всевышнему с просьбой оберегать ее от всех препятствий, которые могут возникнуть на Пути ее служения.
* * *
Множество легенд связывают имена и жизни Рабии и ал-Хасана ал-Басри. Эти легенды, учитывая указанную в начале этого очерка несовместимость личного бытия этих праведников во времени, носят мистический характер, но истинного суфия это не может удивить, так как элементы мистики являются составлящими учений различных суфийских школ.
* * *
Ал-Хасан хорошо помнил первую свою встречу с Рабией. Он тогда, закончив молитву, вдруг ощутил себя сбившимся с Пути и громко и горько зарыдал, но вскоре услышал чей-то голос. Голос был тихим, но его собственные стенания не могли его заглушить, и он ясно услышал вещие слова:
— Почему ты плачешь, ал-Хасан? Ведь эти твои слезы вызваны твоим беспрерывным копанием в собственном «я». Берегись, ал-Хасан, потому что эти твои мысли увлекут тебя в бушующее море сомнений и ты исчезнешь в нем бесследно!
Ал-Хасан, потрясенный, внимал этим речам с закрытыми глазами, и ему казалось, что этот голос исходил свыше, но когда он спустился с крыши, его ученики сказали ему, что, вероятно, он слышал слова проходившей здесь старой женщины по имени Рабиа.
Ал-Хасан почувствовал в этом происшествии дыхание Чуда, и у него не было сомнений, что оно связано с необыкновенной женщиной, неторопливо прошедшей мимо его дома. Он решил попытаться проверить свои впечатления и стал ежедневно бродить по улицам и тропам, где, как ему сказали, можно встретить загадочную праведницу И он действительно увидел ее на берегу реки, по которому она шла в одиночестве, погруженная в свои мысли. Ал-Хасан, оказавшись перед нею, расстелил свой молитвенный коврик на воде и стал на него. Чудо произошло: коврик был надежен как твердь. Опустившись на колени, ал-Хасан пригласить Рабию стать рядом с ним на молитву. Рабиа отказалась. Более того, на ее лицо легла тень неудовольствия.
— О ал-Хасан,— сказала она,— человек Пути должен быть скромен и не выступать в качестве фокусника на базаре жизни. Старайся не привлекать к себе внимания, иначе люди перестанут отличать веру от лицемерия.
Ал-Хасан на всю жизнь запомнил этот урок.
Через несколько лет один из его учеников принес ему посылку. Ал-Хасан, все эти годы навещавший Рабиюи с тревогой следивший за ухудшением ее здоровья, сразу догадался, кто передал ему этот сверток. Ал-Хасан хорошо знал, что все, что исходит от Рабии, может стать действенным средством обучения, и потому приказал ученику развернуть пакет. В нем оказался свернутый платок, внутри которого находился кусочек воска с воткнутой в него иглой. Еще в свертке оказалась записка, и ал-Хасан сказал ученику, чтобы он прочел ее. Записка гласила: «Жизнь оплывает подобно воску горящей свечи, но не стоит жалеть об этом, так как свеча, пока тает воск, освещает мир. Игла снует в руках швеи и, казалось бы, не приносит зримых плодов, как и работа души, но результаты этого труда служат благу людей».
Ученик не смог постичь смысл посылки и послания, и ал-Хасан кратко объяснил ему, что он и Рабиа находятся на разных Путях, ведущих к единой цели: он движется Путем аскезы, она — Путем любви, но чтобы достичь желаемого, нужно независимо от избранного Пути стать никем и ничем, смирив себя перед Всевышним, открыв для Него свои душу и сердце.
Чувствуя смятение ученика перед такими откровениями, ал-Хасан рассказал, что, вскоре после своей первой встречи с Рабией, он предложил ей стать его женой, но она ответила, что брак предусматривает наличие у брачующихся людей личной жизни, а у нее никакой личной жизни быть не может, так как она растворена во Всевышнем и живет Его жизнью. И чтобы закрепить этот урок, ал-Хасан, собиравшийся навестить Рабию, решил взять с собой этого ученика.
Когда этот юноша увидел Рабию, изможденную болезнями, ее физический облик показался ему отталкивающим, и он постарался побыстрее отвести от нее свой взгляд. И в это время Рабиа застонала. Обеспокоенный ал-Хасан спросил, что случилось. Рабиа сказала, что причина ее минутной слабости кроется в его ученике. Ученик был обескуражен этими словами, но Рабиа сразу же объяснила:
— Я почувствовала, что он непомерно загрязнен мирским и абсолютно не понимает истинной, свободной от мирских забот, сущности благополучия души!
Понимая, что его ученик еще не готов к таким беседам, ал-Хасан попытался изменить тему разговора и спросил, в чем причина ее болезни. Рабиа же отвечала, что свою болезнь она воспринимает как форму укора, исходящего от Всевышнего, Который видит все ее ошибки и колебания на Пути к Нему. Эти слова Рабии достигли самых глубин души ученика, слушавшего разговор своего Учителя с необычной подвижницей, и он ощутил, что ее образ, поначалу столь для него непривлекательный, вдруг засиял всеми красками высшего бытия и он почувствовал близость будущей жизни.
Растерявшись от обилия впечатлений, охваченный сочувствием к подвижнице и желанием хоть что-нибудь для нее сделать, ученик спросил Рабию, может ли он доставить ей то, в чем она сейчас нуждается.
— Как ты можешь, будучи учеником ал-Хасана, задавать мне такие вопросы? — сказала Рабиа.— Вот я очень хочу отведать только что сорванный с деревьев свежий инжир. Ты ведь знаешь, что это — самые дешевые фрукты в наших краях. Но я — раба Всевышнего и я, как положено рабе, отказываюсь от своих личных желаний, потому что я принадлежу Ему вместе со всеми своими желаниями, и только Он решает, какое из них подлежит удовлетворению, посылая мне Свой знак.
— Что же тогда достается рабу? — спросил ученик.
— Благодать Всевышнего за все свои радости и страдания,— сказала Рабиа.
— Будь же милостив ко мне Всевышний! — вскричал ученик.
— Я чувствую, что ты недоволен Им, и пока это недовольство тебя не покинет, ни о чем не проси Его,— сказала Рабиа.
Слишком тяжела была для ученика эта беседа, и он вышел из дома Рабии, чтобы подождать Учителя во дворе.
— Я не все сказала ему, ал-Хасан,— молвила Рабиа, глядя ему вслед, но боюсь, что если бы он узнал, что раб обретает милость Всевышнего, только когда для него, смертного, исчезает разница между несчастьями и удачами, потому что он, раб, полностью поглощен любовью и созерцанием Всевышнего, ему было бы еще тяжелее,— улыбнулась Рабиа.
— Ничего, если будет на то воля Всевышнего, он еще может постигнуть эту Истину,— ответил ал-Хасан.
* * *
Болея, Рабиа совсем перестала выходить из дому, и поэтому ее служанка была безмерно удивлена, увидев однажды ее одетой. В ответ на ее вопрос, Рабиа сказала, что она чувствует необходимость пройтись по своим любимым местам Басры. Когда они уже пересекли базар и двигались по своей улице, то заметили странного человека, стоявшего вблизи их дома. Рабиа, оставив служанку у входа в дом, подошла к нему, и они обменялись несколькими словами. Уже войдя в дом, служанка поинтересовалась, кто это был. Рабиа сказала, что этот человек представился разрушителем наслаждений и разлучителем собраний.
— А что делал он возле нашего дома? — спросила служанка.
— Не знаю, спрошу его потом, когда снова увижусь с ним,— ответила Рабиа.
После этой прогулки Рабиа уже больше не поднималась с постели и вскоре тихо удалилась к своему Возлюбленному.
Еще через три дня Рабиа явилась во сне ал-Хасану и рассказала ему, как ее приняли ангелы в ее будущем мире и как она готовится к встрече с Всевышним. А когда ал-Хасан испросил у нее совета, она ответила, что в ее новом мире не существует советов, и единственное, что она ему может посоветовать, так это любить Господа и подчиняться Его воле, не задавая вопросов и не ожидая ответов.
Шейх Абу-л-Хасан ал-Худжвири
Жизнь Абу-л-Хасана Али ибн Османа ибн Аби-Али ал-Джуллаби ал-Худжвири ал-Газневи
Памяти Валентина Алексеевича Жуковского
Этот текст посвящен памяти замечательного русского востоковеда В. А. Жуковского отчасти потому, что он, этот текст, в значительной мере ему же и принадлежит. В. А. Жуковский является автором наиболее полного жизнеописания этого знаменитого суфия, историка и теоретика суфизма, написавшего более десятка различных суфийских поэтических и прозаических произведений (ниже они будут названы), самым значительным из которых является известная и за пределами исламского мира книга «Раскрытие скрытого за завесой» («Кяшф-аль-Махджуб»). Это жизнеописание В. А. Жуковский опубликовал в виде предисловия к подготовленному им персидскому тексту вышеназванной книги, изданной после кончины ученого в Ленинграде в 1926 г. и практически недоступной нынешнему читателю.
Предисловие это написано ученым для ученых и потому изобилует вставками на фарси с использованием арабского алфавита, и, подчиняясь неписаным правилам популяризации, мне следовало бы, взяв в руки перо и двигаясь по канве, предложенной В. А. Жуковским, пересказать его текст «простыми словами». Однако, по размышлении я решил попытаться несколько адаптировать его, чтобы читатель мог почувствовать азарт и эрудицию истинного исследователя, каковым и был В. А. Жуковский.
В то же время в предлагаемом читателю тексте сохранятся некоторые особенности, связанные со временем его написания. Дело в том, что даже такая, казалось бы, «устоявшаяся» область науки, как история различных течений в раннем и средневековом исламе, подвержена разного рода изменениям. Так, например, героя нашего повествования, имевшего в своем имени три нисбы (детали составного имени, указывающие на места, с которыми он был связан на разных этапах свой жизни) — ал-Джуллаби, ал-Худжвири и ал-Газневи (последняя нисба указывает на его родной город — некогда крупнейший культурный центр иранского Хорасана, ныне — заштатный городок в Афганистане, а первая и вторая нисбы, по мнению исследователей, напоминают о связанных с его жизнью кварталах этого города), в настоящее время в сокращении обычно называют Худжвири, а В. А. Жуковский именует его Джуллаби.
Кроме того, изменилось написание имен суфийских и исламских деятелей. Например, В. А. Жуковский упоминает Базида Бастамского, Джунейда Багдадского, Абу-Сайида Мейхенейского и т. п., имена которых сегодня, соответственно, звучат Абу-Йазид ал-Бистами, Джунайд ал-Багдади, Абу-Сайид ал-Мейхани. Мусульманское летоисчисление измеряется годами «Хиждры» («Х»), а не Гиждры («Г»), и т. п. Я надеюсь, что эти мелочи не осложнят читателю проникновение в загадочный мир суфизма — за ту завесу, которую попытался устранить Джуллаби, он же — Худжвири, а если что-либо из прочитанного у него вызовет вопросы, то самостоятельный поиск ответов и станет для него одной из действенных форм суфийского обучения.
Лео Яковлев
Далее под «я» рассказчика подразумевается Валентин Алексеевич Жуковский.
Итак, наш рассказ касается судьбы суфия, чей труд «Раскрытие скрытого за завесой» вполне основательно очень высоко ценят восточные знатоки и авторитеты: Джами назвал его принадлежащим к числу «книг важных и известных» в области суфизма и содержащим в себе «большое количество тонкостей и точных наследований», а Дара-Шукух отозвался о нем в следующих словах: «среди книг по суфизму так хорошо как «Раскрытие скрытого за завесой» на персидском языке не составлена ни одна книга» и «никто против нее ничего не может сказать».
Автор этого труда — Абу-л-Хасан Али б. Осман б. Аби-Али ал-Джуллаби ал-Худжвири ал-Газневи, как показывает его нисба, происходил из самой восточной части хорасанской области, города Газны, из семьи, которая отличалась подвижничеством и благочестием, был ханефитского толка и жил в пятом веке Гиджры. (В Газне существовали могилы отца и матери Джуллаби, а также его дяди, считавшегося святым человеком. Сохранились ли эти могилы по сей день — неизвестно.— Л. Я.)
К сожалению, у нас нет ни одного источника, где была бы изложена обстоятельная и последовательная биография нашего автора: мы не знаем даже ни года его рождения, ни года смерти. Джами и Дара-Шукух, хотя и отвели ему особое место в своих сборниках, но ограничились, особенно первый, лишь очень краткими выдержками из «раскрытия скрытого...» и не дали решительно никакого своего фактического материала для жизнеописания Джуллаби; только годы последнего периода его жизни в Индии освещены, хотя и тускло, на основании недоступных мне индийских источников. Мы должны поневоле удовольствоваться только теми случайными и отрывочными обмолвками, которые автор наш делает о себе между строк сочинения.
Вникая в эти разбросанные по всему труду ценные мелочи, мы узнаем, что наставником Джуллаби в некоторых науках был Абу-л-Аббас Шаккани, человек больших и разнообразных познаний, видевший многих шейхов; к нему Джуллаби питал большую приязнь, на которую тот отвечал искренней нежностью. «Во всю жизнь,— говорит Джуллаби,— я ни в каком классе не встречал человека, который более его уважал бы и почитал закон». Природа его постоянно порывала со всем существующим, и он говорил: «Я страстно желаю такого небытия, к которому бытию возврата нет». Шаккани принадлежал к числу шейхов, которые не отвергали известного Халладжа. Облик этого наставника метко выражен в словах старца Абу-Сайида Мейхенейского, с которыми он обратился к одному нишабурскому сейиду, обидевшемуся за то, что Абу Сайид посадил Шаккани выше сказанного сейида: «Если вас любят, то любят за Мухаммеда, а если их (т. е. Шаккани) любят, то любят за Господа».
Духовным руководителем Джуллаби на суфийском Пути был Абу-л-Фазл Мухаммед б. ал-Хасан ал-Хуттали, послушник Абу-л-Хасана ал-Хусри, послушника Абу-Бекра ал-Шибли, послушника основателя толка, Джунейда Багдадского. В противоположность Баязиду Бастамскому, главе толка «Тайфури», проповедовавшему полное упоение под властью божественной любви, Джунейд упорно стоял за единственно должное состояние трезвости, почему Хуттали и говорил: «Состояние упоения — место игр детей, а состояние трезвости — место нирваны мужей». Этот Хуттали был очень сведущ в толковании Корана и имел большой запас преданий о Мухаммеде; в течение шестидесяти лет он избегал народа и большей частью пребывал в Сирии, в пустынных углах Лукамских гор; скончался недалеко от Дамаска в деревне Бейт-ал-Джинне, и Джуллаби принял его последний вздох, выслушав следующее краткое завещание: «Сын мой... знай, что во всех местах творец положений добра и зла — Господь великий и славный,— посему не следует серчать на его деяние и огорчаться сердцем». Хуттали, хотя и носил пятьдесят шесть лет одно и то же платье, постоянно нашивая на него заплаты, не придерживался отличительной одежды и обычаев суфиев и вообще резко и сурово относился к лицам, которые ратовали за обычаи и правила. Возможно, что именно он внушил Джуллаби безразличие к одежде. «Некоторый класс людей,— говорил он,— не смущался бытием или небытием (отличительной) одежды: если Господь давал нам аба (род плаща), они его надевали; если давал нам каба (род кафтана), тоже надевали; если держал их нагими, они и таким пребывали. Я, Али б. Осман ал-Джуллаби, правило это одобрял и так именно и поступал при своих путешествиях. Более внушительного человека,— говорит Джуллаби,— я никогда не встречал».
Кроме Хуттали руководителями Джуллаби были и другие старцы, которые все принадлежали также к толку Джунейда.
Вступлению Джуллаби на Путь предшествовал период бурный. «В свое время,— говорил он,— в областях Ирана в поисках мирских благ и их прожигании я творил гнусности; набралось много долгов и приходилось выносить назойливость всякого: они (кредиторы) обратились ко мне, а я оказался в затруднительном положении удовлетворить их желания. Один из сейидов того времени написал мне письмо (следующего содержания): «Смотри, юноша, не занимай своего сердца в ущерб Всеславному Господу доставлением спокойствия сердцу, которое занято страстями. Посему, если ты найдешь сердце дороже своего собственного, дозволительно занять собственное сердце доставлением спокойствия тому; если же нет, откажись от тех дел, потому что для рабов Господа достаточно Всеславного Господа. Тотчас же от этих слов для меня получилось спокойствие».
Неизвестно, в какое время, но скорее можно думать, что это было уже после отречения от жизненных утех, Джуллаби пришлось перенести тяжелое испытание, грозившее его вере. «После того,— говорит он,— как Господь одиннадцать лет охранял меня от бедствий брака, (все-таки) предопределил (его) и я впал в соблазн и мое внешнее и внутреннее стало пленником «качества», которое мне уготовали без того, чтобы было лицезрение, и в течение одного года я был в то погружен и было близко к тому, что вера для меня погибнет. Наконец, Всевышняя Истина в своей совершенной благости и щедроте послала навстречу моему несчастному сердцу свое целомудрие и милостиво даровала мне освобождение».
Многостороннему развитию Джуллаби в значительной мере способствовали, конечно, его путешествия, а на своем веку Джуллаби путешествовал много: он побывал в разных местах тогдашнего мусульманского мира и сталкивался во время этих путешествий с выдающимися старцами и суфиями своего времени, истинными и ложными представителями разных вероучений и толков, обсуждал с ними вопросы его интересовавшие, вступал в споры и беседы, при этом старался уяснить себе достоинства собеседников и таким образом добытый обширный живой материал использовал потом для истории разных шейхов и вообще для своих суждений и широкого освещения разных вопросов учения суфизма. Так, мы видим Джуллаби в Мавераннахре; в Азербайджане виесте с его шейхом; в горах Азербайджана; в Бастаме, на могиле Баязида Бастамского, где он был неоднократно и пробывал иногда подолгу для разрешения сомнений; в Хорасане, в области Кумиш, в деревне, где было общежитие суфиев,— о пребывании там и оказанном ему не совсем теплом приеме он говорит с подробностями; в крайних пределах Хорасана, в деревне Гуменд, где он видел одного человека, известного сейида, Адиби Гуменди, который 20 лет стоял на ногах и садился только при молитве; в Нишабуре; в Сарахсе; в Тусе; в областях Индии; в Сирии, на могиле Билала, муэззина Мухаммеда; в Сирии, в Бейт-ал-Джинне, недалеко от Дамаска; на пути из Бейт-ал-Джинна в Дамаск; на пути из Дамаска в волости Рамла, в сообществе двух дервишей для посещения Ибн-ал-Муалла; в Багдаде и его окрестностях, в Хузистане и Фарсе, где видел сочинения Хусейн б. Мансур Халладжа; в Фергане, в деревне, куда он попал из Узкенда и где виделся со старцем Баби-Фергани, предугадавшим день его покаяния; в Мейхенэ, на могиле Абу-Сайида, где он в течение трех дней наблюдал, как появлялся белый голубь и исчезал под покрывалом могилы Абу-Сайида; явившийся во сне удивленному Джуллаби старец Абу-Сайид объяснил, что этот голубь — чистота его, старца, деяний и каждый день приходит в его могилу на пиршество с ним; в Мерве; в Ираке, где вел жизнь не совсем одобрительную и наделал много долгов и где видел Абу-Джафара Сайдалани, в Бухаре, где видел старца Ахмеда Самаркандского, который сорок лет не спал по ночам и лишь немного отдыхал днем; в Туркестане, в городе Яса на границе ислама.
Посмотрим теперь, с кем сталкивала судьба Джуллаби при этих разъездах и кого он неоднократно вспоминает в своем труде.
Тут в первую, так сказать, голову становится Абу-л-Касим Али Гургани. Во дни Джуллаби, который был тогда пылким молодым человеком, Гургани представлял из себя «полюс, около которого вертелись»; к нему были обращены сердца «всех, стремящихся к чертогу Господа» и на него опирались все «ищущие»; каждый из его послушников мог служить украшением целого мира; он был «отбирающим хорошую монету от дурной». Через три звена он восходил к Джунейду Багдадскому и принадлежал к числу шейхов, признававший Хусейна б. Мансур Халладжа. К нему Джуллаби обращался за разрешением сомнений. поверял свои тайные мысли и беседовал на разные темы. В Тусе, например, он предложил ему вопрос: «Что по меньшей мере нужно дервишу для того, чтобы быть достойным имени "бедного"»? Или: «Каковы условия общения с людьми?» Однажды, при горячем рассказе Джуллаби о своих «видениях», Гургани внушил ему, что «ни один человек никогда не может освободиться от уз "воображения" — почему ему следует сделаться рабом и отринуть от себя всякие отношения, кроме отношений человечности и покорности». «После этого,— говорит Джуллаби,— у меня с ним было много тайн». Учеников своих Гургани посылал для усовершенствования к Абу-Сайиду Мейхенейскому, который понимал его добродетели и однажды в Тусе, перед собравшимися дервишами, назвал его «властелином». Это тот самый Гургани, который, по преданию, отказался совершить молитву над усопшим Фирдауси.
После Гургани отметим Абу-л-Касима Кушейри, известного нишабурского имама и автора «Послания», скончавшегося в Нишабуре в 465 году. От него Джуллаби слышал следующее мнение по вопросу о «бедности и богатстве»: «Каждый из людей относительно "бедности и богатства" сказал слово и для себя что-нибудь (из того и другого) предпочел, я же предпочитаю то, что предпочтет для меня Истина и в чем будет меня держать: если будет держать меня богатым, я не буду беспечным (относительного Ее) и предоставленным (самому себе), а если будет держать меня бедняком, я не буду жадным и спорящим». Свои впечатления от Харакана, при жизни известного старца Абу-л-Хасана Хараканского, Кушейри сообщил в таких словах: «Когда я прибыл в область Харакан, прекратилось у меня красноречие и не осталось у меня дара слова от уважения перед тем старцем, и я подумал, что я отрешен от моей собственной святости». Передал также Кушейри Джуллаби рассказ некоего Табарани о его положении и уподобил суфия болезни колотья в боку.
Этого Кушейри мы встречаем в кружке мейхенейского старца, среди «имамов разных толков, великих мужей веры и суфиев». Вначале он относился к Абу-Сайиду недружелюбно и отрицательно и коренным образом расходился с ним в некоторых вопросах, но потом, не без воздействия своих учеников, посещавших Абу-Сайида, изменил свой взгляд и часто с мучившими его вопросами приходил на его собеседования, которые Абу-Сайид вел иногда в дервишеской обители Кушейри,— на одном из таких собеседований Кушейри слышал из уст Абу-Сайида историческую фразу: «Нет в моем плаще ничего кроме Бога» — и принимал вместе с ним участие в дервишеских радениях, так что после смерти Абу-Сайида с большой благодарностью и почтением выразился о нем: «Если бы мы не видели старца, суфизм нам пришлось бы изучать по книгам». Абу-Сайид называл Кушейри «наставником наставников».
Не без влияния на Джуллаби был Ходжа Музаффари Хамдан Ноканский. Джуллаби присутствовал в Нишабуре при объяснении им вопроса о «теленности и вечности»; Музаффар доказывал ему нежелательность радений и увлечений ими. После одного опыта, услышав, что Джуллаби радение очень приятно, Хамдан сказал: «Наступит время, когда это и карканье вороны для тебя станут одинаковыми: сила слуха бывает только до тех пор, пока нет "созерцания"; когда же получилось "созерцание", власть слуха исчезает. Смотри, не привыкай к этому, чтобы оно не стало второю натурою и чтобы ты через то не отстал». Такого взгляда на радения держался и шейх Джуллаби Хуттали, который считал радения только «провиантом для отставших, потому что кто достиг Пути, тот уже не нуждается в радении». Весьма может быть, что эти доказательства имели на Джуллаби воздействие. Однажды в Мерве некий имам заметил, что он написал книгу о дозволенности радений. Джуллаби на это сказал: «Великое несчастие проявилось в вере: имам разрешил забаву, которая есть корень всех нечестий» и в заключительных строках своего труда он говорит: «я предпочитаю, чтобы новичков не допускали на радения, дабы природа их не смущалась, так как в том опасность великая и несчастие большое». Во время написания «Раскрытия скрытого» Музаффара уже не было в живых. Абу-Сайида Мейхенейского Музаффар уважал, хотя, может быть, до некоторой степени с ним и соперничал. В одной беседе он сказал Абу-Сайиду: «Я не назову тебя ни суфием, ни дервишем, но назову тебя "царством (или царем?) познания"». Абу-Сайид же про Музаффара выразился: «Нас привели к чертогу Господа путем рабства, а шейха Музаффара путем господства, т. е. мы рвением обрели созерцание, а он от созерцания пришел к рвению». То же самое сказал Джуллаби и сам Музаффар: «То, что открылось великим мужам вследствие прохождения (ими) долин и пустынь, я обрел на подушке и почетном месте».
В течение долгого времени другом Джуллаби в Мавераннахре был Ахмед Сарахсский. В его делах Джуллаби «видел много удивительного» и между прочим слышал от него рассказ о его покаянии и отречении от всех (непристойных мирских) деяний и забот. Небезызвестен Джуллаби и отрицательный ответ Ахмеда на вопрос: нужен ли ему брак? и доказательство тому в следующих словах: «В жизни своей я бываю или отсутствующим от себя или присутствующим с собою. Когда я бываю отсутствующим, я не помню о двух мирах; а когда бываю присутствующим, я так держу свою плоть, что, получив какой-нибудь хлебец, она думает, что обрела тысячу хурий...»
Нет необходимости приводить здесь имена всех знакомых Джуллаби почтенных шейхов, отшельников и проповедников суфизма: мы отсылаем читателя по этому поводу к главе о выдающихся наипозднейших суфиях по областям и городам; скажем лишь вообще, что в одном Хорасане Джуллаби видел триста мужей, «из которых каждого в отдельности было бы достаточно для целого мира, и это потому, что солце любви и преуспеяния суфийского Пути находится в "звезде" Хорасана».
Отметив, хотя и в отрывочных, к сожалению, чертах, ту умственную атмосферу, в которой вращался Джуллаби, и тех лиц, которые могли на него влиять своим словом или делом, и часть которых несомненно принадлежала к кружку мейхенейского старца, считаем небезынтересным указать, что, по указанию ли шейхов или по личному разумению, Джуллаби из предшествовавших деятелей суфизма был поклонником Яхьи Рейского (ум. в 258 г. Г.), у которого было много сочинений по вопросу о «страхе и надежде», который первым из шейхов после «праведных халифов» взошел на кафедру. Джуллаби особенно ценил его речь «по природе нежную, для слуха сладкую, по существу тонкую, по оборотам полезную».
Затем в глазах Джуллаби также весьма большое значение имел Хакими Термизи (ум. в 255 г. Г.), автор многочисленных сочинений и глава толка «Хакими». «Он очень велик в моих глазах, так как сердце мое пленено им»,— говорил Джуллаби. Основным пунктом толка «Хакими» было «учение о святости», и в этом вопросе Джуллаби вполне разделяет воззрения Хакими Термизи.
Особое внимание Джуллаби, с молодых лет, привлекала к себе личность Хусейна б. Мансур Халладжа. О нем, как увидим ниже, он подробно писал и ранее и даже посвятил ему специальный труд; на страницах же «Раскрытия скрытого...» он излагает только отношение к Халладжу разных шейхов, как современных, так и предшествовавших, и разных групп общества и старается указать, что Халладж не был, как полагают некоторые, кудесником: «пока Хусейн был, он был в одеянии праведности, сшитом из хороших молитв, славословия, частых воззваний, постоянных постов, чистых восхвалений и тонких выражений о единобожии». Конечный вывод Джуллаби, насколько можно догадываться, иной, чем в более ранних сочинениях, сводится к следующему: «Вообще знай, что речь его, Халладжа, не может служить образцом, потому что он был одолеваем в своем экстазе, а не твердо установившимся,— нужна же речь твердо установившегося человека, чтобы ее можно было взять за образец. Он очень дорог моему сердцу, но «Путь» его не утвержден ни на одном корне и положение его не укреплено ни на каком месте и в жизни его много смут». Такой взгляд не мешал Джуллаби искать стихи у разных шейхов и пользоваться как его стихами, так и изречениями для своих доказательств. Джуллаби впервые, кажется, пустил в оборот мысль о существовании двух Хусейнов б. Мансуров, которых неправильно смешивают,— одного, так сказать, «настоящего», родом из Бейза, а другого — «багдадского вероотступника и еретика», и эту мысль, словами Джуллаби же, повторили Аттар и Мухаммед Парса.
Переходя к литературной деятельности Джуллаби, мы можем считать ее начавшеюся в сравнительно ранние годы его жизни и довольно значительною: издаваемая нами книга есть труд из известных нам позднейший и единственный, дошедший до нашего времени. Между тем Джуллаби написал:
1. Собрание стихотворений;
2. В пылкие и страстные дни юности составил сочинение «О тленности и вечности». Некоторые вопросы, в этом сочинении трактованные, Джуллаби излагает в «Раскрытии скрытого...» с большею уже осмотрительностью и осторожностью;
3. Специальному вопросу о дервишеских вретищах посвятил труд «Тайны черных вретищ и разноцветных одеяний». Труд этот он признает необходимым для «послушника»;
4. Сочинение «Соблюдение прав Бога Всевышнего» — к нему, как более пространному, Джуллаби отсылает читателя в вопросе о единстве Божием,— насколько можно догадываться, в нем были изложены воззрения на этот предмет материалистов, гебров, мутазалитов и др.;
5. «Книга ясного изложения для людей созерцания» написана в самом начале вступления Джуллаби на Путь, кажется, специально на тему о «соединении и разделении»;
6. Сочинение «Синтаксис сердец», в котором был пространный отдел о «соединении»;
7. Сочинение по тарикату «Путь веры», в котором между прочим была подробно изложена история жизни Хусейна б. Мансура от начала до конца;
8. Сочинение, заглавие которого не указывается, посвященное «вере»;
9. Сочинение, заглавие которого Джуллаби не приводит, но которое содержало толкование изречений Хусейн б. Мансур Халладжа и изложение истинности его положения и высоты его речи на основании доводов и доказательств;
Все эти книги, неизвестно, на каком языке написанные, по словам самого Джуллаби, «пропали и были испорчены».
Такая пропажа и порча объясняются между прочим и тем, что Джуллаби пришлось писать при своеобразных для того времени литературных нравах и приемах,— развитии плагиатов. Он указывает на два случая, касавшиеся его лично. «Некто попросил меня и взял собрание моих стихотворений, бывших только в одном списке,— все перевернул, имя мое из них выбросил и труд мой уничтожил». «Затем, составил я книгу под заглавием «Путь веры»; один из гадких лжесуфиев, о котором и говорить не стоит, имя мое оттуда выкинул и перед простыми людьми выдал за свое сочинение».
Такие случаи побудили Джуллаби в последнем его труде, к рассмотрению которого мы сейчас перейдем, прибегнуть к такому приему, которого нам не приходилось встречать у восточных писателей: почти во всех случаях, когда автор говорит о себе, он настойчиво приводит свое имя полностью и выражается так: «Я, Али б. Осман ал-Джуллаби...» Случаи же, когда он, по укоренившемуся и распространенному обычаю восточных авторов, называет себя просто «составителем книги» или просто «сочинителем» чрезвычайно редки и, можно сказать, исключительны.
10. Последнее произведение пера Джуллаби, как уже было замечено, есть «Раскрытие скрытого за завесой».
Книга эта является ответом на следующий поставленный автору неким Абу-Саидом Худжвири вопрос: «Изложи мне в точности "Путь" суфиев и сущность их подвигов, и объясни мне их вероучения и речения и раскрой мне их указания и намеки и качество любви всеславного Господа и образ проявления ее в сердцах и причину, почему умы как завесой закрыты от уразумения сущности ее, и почему плотская душа страшась отвращается от истинности ее, а дух в чистоте ее обретает успокоение и всяческие деяния их со всем сказанным связанные».
Ввиду того, что сочинение на такой вопрос должно было излагать путь к Истине и совлекать те завесы, которыми человек отделен от Нее, автор счел за самое подходящее озаглавить его «Раскрытие скрытого за завесой», дабы само заглавие уже ясно говорило о содержании.
Нельзя не оговориться, что заглавие это в таком именно виде устанавливается твердо всеми бывшими в нашем распоряжении при издании рукописями, начиная с древнейшей (венской). Некоторые составители каталогов (Uri, Flügel) дают заглавие более полное — «Раскрытие скрытого за завесой для людей сердец». Не трудно догадаться, что добавление слов о «людях сердец» они делают (по крайней мере относительно Flügel’я это не подлежит сомнению) не на основании рукописей, ими описанных, а на основании показания Хаджи-Хальфы. Что показание Хаджи-Хальфы не есть измышление, доказывается данными, заимствованными нами из персидских писателей Средней Азии. Небезызвестный в дервишеском ордене «накшбенди» Ходжа Мухаммед Парса, умерший в 822 г. Г., стало быть, живший ранее Хаджи Хальфы почти на два века, в своем труде, ссылаясь часто на сочинение Джуллаби, наряду с сокращенным, так сказать, заглавием его приводит и указанное полное. Более полное заглавие, с прибавлением слов о «людях сердец», дает и Якуб б. Осман б. Мухаммед ал-Газневи ал-Чархи, также принадлежащий к ордену «накшбенди», последователь Беха-ал-Дин Накшбенда и после его смерти Ала-ал-Дин Аттара, когда приводит выдержки из Джуллаби.
Таким образом еще в IX веке Г. могли быть в обращении рукописи труда Джуллаби с более полным, рифмованным — что вообще во вкусе восточных писателей — заглавием, и одна из таких рукописей могла быть в руках Хаджи-Хальфы.
Ответ на поставленный Абу-Сайидом вопрос Джуллаби изложил в форме «поднятия покровов» или «совлечении завес» и таковых «поднятий» у него одиннадцать. 1. О познании Бога. 2. О единстве Бога. 3. О вере правой. 4. Об очищении (сюда входит глава о покаянии). 5. О молитве (с главою о любви вообще и любви Бога к святым и святых к Богу). 6. О милостыне (с главою о щедрости). 7. О посте (с главою о голоде). 8. О пилигримстве (с главою о созерцаниях). 9. Об общении с людьми, правилах и законах его (главы — правила суфиев при общении, правила общения их при пребывании на одном месте, правила общения при путешествии, правила их в еде, правила их сна в путешествии и дома, правила их в разговоре и молчании, правила их относительно брака и одиночества). 10. разъяснение терминологии суфиев и их речений. 11. О слушании и видах его (главы: слушание Корана, стихотворений, голосов и мелодий, законы слушания, разногласия суфиев относительно слушания, разные степени их в слушании, печальное и радостное настроение при слушании, пляска, взирание на юношей, разрывание одежд, правила слушания).
Этим одиннадцати «поднятиям покровов» Джуллаби предпослал весьма обширную вступительную, так сказать, часть, состоящую, кроме авторского предисловия, из четырнадцати глав: 1. Утверждение знания. 2. Бедность. 3. Суфизм. 4. Ношение вретищ. 5. Разногласие суфиев относительно бедности и чистоты. 6. Объяснение «порицания». 7. Имамы суфиев из сподвижников Мухаммеда и последователей. 8. Имамы суфиев из родичей Мухаммеда. 9. Скамейники. 10. Имамы суфиев из последователей и помощников. 11. Имамы суфиев из последователей последователей до времен автора. 12. Имамы суфиев из позднейших. 13. Выдающиеся мужи суфиев из наипозднейших вкратце (в Сирии, Ираке, Фарсе, Кухистане, Азербайджане, Табаристане, Кумише, Кирмане, Хорасане, Мавераннахре и Газне). 14. Различные толки суфиев: Мухасиби (или Хамдуни, стр. 245), Тайфури, Джунейди, Нури, Сахли, Хакими, Харрази, Хафифи, Сайяри и Хулюли (в свою очередь распадающиеся на два толка) — с указанием основных учений и положений каждого толка.
Приступая к ответу, Джуллаби в самых первых словах рисует очень неприглядную картину положения суфизма в его время. Он говорит: «Знай, что в это наше время наука эта поистине исчезал, особенно в этой стране. Народ всецело отдался страстям и отвратился от пути довольства Божия и у ученых этого времени и претендующих быть суфиями о «Пути» этом составилось представление, противоположное его существу. Поэтому приложите (всяческое) старание к тому, до чего не хватают руки всех людей этого времени, кроме избранников Божиих, и от чего оторваны желания всех людей стремления и от бытия чего устранено познание всех людей познания, кроме избранников Божиих. И знатные и простые вместо самого учения удовольствовались словами о нем и душою и сердцем сделались покупателями того, что его закрывает: дело от точного исследования перешло к простому подражанию и точное исследование (как бы) закрыло свое лицо от судьбы людей. Удовольствовавшись этим, простой народ говорит: «Мы истину знаем». Знатные же, удовлетворившись тем, что в сердце ощущают (хоть какое-нибудь) желание, в душе хоть какую-нибудь думу и в груди влечение к тому миру, по занятости (своей мирскими делами) говорят: «Эта страсть и есть лицезрение, а горение — любовь». Люди, претендующие (быть суфиями), в претензиях своих отстали от всякого смысла, «послушники» отказались от рвения и свое слабое мнение стали называть «созерцанием». По этому поводу я и ранее написал книги, но все они пропали. Претенденты лжецы некоторые слова из них подобрали для уловления людей, а другие вымарали и уничтожили, так как (у них — лжецов) сильно развита зависть к человеку таланта и отрицание щедрости Господа.
Другой класс не вымарал, но и не прочел. Третий класс прочел, но не понял смысла и удовольствовался словами,— записывают, запоминают и говорят: «Мы не ведем речь о науке суфизме и познании», а между тем они в самом корне непризнания этого. Все сказанное происходит оттого, что учение это есть «красная сера», а она дорога: если ее добыть, она философский камень, и крупинка ее превращает большое количество меди и бронзы в червонное золото... И ранее этого невежды в этой науке точно так же поступали с книгами шейхов. Когда те сокровищницы тайн божественных попадали им в руки, они смысла их не постигали и бросали их в руки невежественных шапочников и отдавали грязным переплетчикам, а те из них делали подкладки для шапок и переплеты для собрания стихотворений Абу-Новаса и шуток Джахиза: когда царский сокол садится на стену дома какой-нибудь старухи, ему неизбежно подрубают крылья. Всеславный Господь привел нас жить в такое время, когда люди страсть наименовали законом, и искание почестей, главенства и гордыню — достониством и знанием, и притворство людское — почтительным страхом, и затаение злобы в сердце — кротостию, и грубый спор — мирной беседой, и враждование и слабоумие — величием, и лицемерие — отречением от мира, и пожелание — сознательным стремлением, и бред природы — познанием, и движения сердца и надежды плотской души — любовью, и уклонение от истины — бедностью, и отрицание — чистотою, и безбожие — исчезновением в Боге, и оставление закона Пророка — настоящим Путем, и беды, чинимые людьми времени — (должными) отношениями: люди настоящего смысла среди них сокрылись, и они взяли верх, как в первый промежуток беспророчия родичи пророка Мухаммеда и дом Мервана. Как хорошо выразился Абу-Бекр-ал-Васити: «Он (Господь) поразил нас временем, в котором нет ни правил правоверия, ни нравов периода язычества, ни постановлений мужей доблести!»
К такого же рода мыслям Джуллаби возвращается и в другом месте своего труда, когда говорит: «В это (наше) время Господь наибольшую часть людей закрыл покрывалом от этого учения (суфизма) и приверженцев его и тонкость этого учения скрыл от людских сердец. Некоторые думают, что это — просто упражнение в наружном благочестии без внутреннего созерцания, а другие полагают, что это есть некое ухищрение и некая форма без какой бы то ни было сущности и основания до такой степени, что с видом шутников и и богословов, обращающих внимание только на внешность, они взялись за полное отрицание суфизма и удовлетворились сокрытием этого учения. Простой народ стал им подражать и вырвал из сердца своего искание внутренней чистоты и забыл учение предков и сподвижников Пророка».
Эти длинные сетования Джуллаби и указание на «исчезновение в его время суфизма как науки особенно в этой стране», несмотря на видимую искренность и горячность автора, едва ли может быть в такой общей форме принято на веру, без всякой оговорки. Не замечается ли тут увлечения, благодаря которому Джуллаби впадает в явное противоречие с самим собою и действительностью?
Прежде всего отметим довольно близкую связь предисловия Джуллаби с начальными словами Кушейри в его «Послании», написанном в 437 году к суфиям городов ислама.
«Засим знайте,— говорит он,— да помилует нас Господь, что настоящие представители этого общества пресеклись большею частью и в это наше время остались только следы этого общества, как сказано было поэтом:
"Палатки точно их палатки, но я вижу, что женщины племени — другие".
Приключился перерыв в этом учении,— нет, стерлось в сущности самое учение. Исчезли старцы, которые служили руководителями, и сократилось до крайности число юношей, которые подражали им в их жизни и нравах. И прекратилось благочестие и свернуло ковер свой и усилилась жадность и окрепла связь ее. И ушло из сердец почтение к закону и начали люди считать пренебрежение верой надежнейшим средством успеха и упразднили различие между дозволенным и запрещенным. И постановили бросить всякую совесть и оставить всякий стыд и решили относится легко к исполнению обрядов и признали ничтожными пост и молитву и поскакали по ристалищу небрежения и оперлись на потворство страстям и легкомысленное отношение к совершению запрещенного и пользование тем, что они получают от толпы и от женщин и от властителей. Далее, они не довольствуются совершением дурных этих дел, а дошли до того, что указывают на какие-то высшие истины и состояния и утверждают, что они освободились от рабства оков и удостоверились в истинах «единения» и что они теперь стоят за Истину, через них Ее законы протекают, они же сами стерлись. И за то, что они делают или не делают, Аллах не имеет де права их упрекать или порицать, и что они удостоились открытия тайн единства и всецело извлечены из самих себя и что все законы человечества для них прекратились и что они, после того как погрузились в небытие, остались при свете предвечности, так что, когда они говорят, говорящие их словами не они, и во всем, что они делают, мало того, что они заставляют делать, делающие все это под их видом — не они. И когда в это наше время испытание наше теми вещами, на часть которых я намекнул, стало длительным, я не дал воли языку порицания до настоящего времени, ревниво охраняя это учение и опасаясь, как бы приверженцы его не были помянуты лихом и как бы не нашел противник их слишком удобный путь для поношения их, ибо в этих странах беда от врагов и порицателей этого учения,— и когда я понадеялся, что возрастание этого направления само собой пресечется и что, быть может, Всевышний в милости своей дарует пробуждение тем, кто уклонился от настоящей сунны к погублению правил этого учения, и когда время становилось все более трудным, а большинство современников в этих странах стали только более упорными в том, к чему они себя приучили, и более ослепленными тем, что они для себя выискали,— тогда я проникся страхом за сердца людей, как бы они не подумали, что самые основания нашего дела построены на таких (устоях) и что и первые его деятели поступали таким же образом и вследствие этого я набросал этот трактат для вас, да окажет Бог вам милость! И изложил я в нем некоторые черты жизни старцев этого учения, их обычаи и нравы, их образ действия в сношении с людьми, их задушевные верования и те состояния экстаза, на которые они указывают, и как они постепенно подымались с начальных степеней до высшего предела. Изложил я это для того, чтобы все это служило подкреплением для муридов этого учения, чтобы с вашей стороны было в мою пользу засвидетельствовано разъяснение всего этого, чтобы мне послужило в утешение развертывание всего этого горя, и чтобы мне от Всемилостивого Бога достались милость и награда. И во всем, что я говорю, я прошу помощи у Бога — слава Ему — и прибегаю к Его защите и охране от заблуждения. Его я молю о прощении и помощи. Ему свойственна милость и Он всемогущ!»
Вчитываясь в эти два предисловия и сравнивая их, мы усматриваем прежде всего, что дело представляется уж не столь безнадежным, как может показаться с первого взгляда, и что оба автора, говоря по существу об одной и той же материи и совпадая в частностях до употребления одним и тех же выражений, упирают, однако, на разное. Кушейри особенно подчеркивает «пресечение настоящих представителей» и при общем упадке не отрицает «следов этого общества», тогда как Джуллаби, не отрицая наличного существования «избранников Божиих», говорит о полном исчезновении науки тасавуфф’а. И тот и другой констатируют столь печальные явления «в этих (Джуллаби "особенно в этих") странах в это наше время».
Если под «этой страной» разуметь у Джуллаби исключительно Газну, его родной город, то временное оскудение в нем суфизма еще допустимо. Автор, хотя и не совсем ясно, говорит в одном месте книги о тлетворном в этом отношении влиянии каких-то групп общества. Перечислив выдающихся шейхов Газны, Джуллаби заключает: «Основываясь на твердой вере простого народа и ученых этого города, я надеюсь, что вослед им, шейхам, появятся такие лица, в которых мы будем верить, а эта кучка духом смущенных, получившая доступ в этот город и обезобразившая вид этого учения, начисто уберется из этого города, и он также станет местом пребывания святых мужей».
Если же «эту страну» расширить и видеть в ней Хорасан, что кажется более вероятным и в устах нишабурского имама, то, конечно, Джуллаби увлекается и далек от действительности.
В самом деле, примиримо ли оскудение суфическое в ту или другую сторону с теми 300 доблестными мужами, которых Джуллаби видел в одном Хорасане, оставляя в стороне другие мусульманские области, в Хорасане, над которым, по его словам, «ныне распространена сень преуспеяния Истины и в звезде которого находится «солнце преуспеяния тариката». В его время жизнь «хорасанской рати» людей Божиих, т. е. суфиев, можно сказать, била ключом и жажда суфических начал ясно сказывалась в народе,— порукой тому история старца Абу-Сайида Мейхенейского, живо и созидательно написанная Мухаммед-ибн-ал-Мунавваром. Чем, как не запросами народа объясняются его многолюдные собрания и проникновенные беседы. на которые стекались из самых отдаленных мест люди разных классов общества? Чем объясняется постоянное переполнение его общежития в Нишабуре, его частые хождения с проповедью по городам и весям и повсеместные восторги слушателей? Этот удивительный старец, которого Джуллаби, к сожалению, не видел живым, но «власть» которого «над людьми его времени» отметил, только провидел это оскудение и под конец своей жизни в течение целого года каждый день твердил на собеседованиях своим слушателям: «Наступает оскудение Бога!» В прощальной беседе перед смертью он пророчески завещал: «Дух учения этого пребудет в народе после меня еще сто лет,— после этого ни духа не останется, ни следа; и если хоть в каком-нибудь месте какое-нибудь учение будет, оно скроется и искательства пресекнут». Биограф старца от себя добавляет: «...и мы собственными глазами узрели: когда сделанному старцем указанию истекло сто лет, настали смуты и перерыв благодаря нашествию Гузов».
В рядах названной «хорасанской рати» часто появлялся с юга Персии, из Шираза, ученик известного Абу-Абдаллаха Мухаммед б. Хафифа, Ибн-Бакуе, он же «Горный Старец», который всего на один год пережил старца мейхенейского и о котором ничего не говорят ни Кушейри, ни Джуллаби. Его восторженное собрание стихотворений довольно убедительно противоречит оскудению суфизма.
Если сказанное справедливо, то как же понимать «отрицательные» предисловия Джуллаби и Кушейри? Мне кажется, что это или своего рода довольно обычный на Востоке литературный прием, или что обоим авторам, убежденным поклонникам и радетелям суфизма, хотелось, «чтобы до этого учения хватали руки всех людей времени, а не одних избранников Божиих», как выразился Джуллаби,— желание очень почтенное и понятное, но едва ли где-нибудь на земном шаре и когда-либо осуществившееся: как бы ни были распространены законы какого-нибудь учения, всегда будут и лица, ему не сочувствующие, и случаи его извращения или неправильного толкования.
Из слов самого же Джуллаби, вступительных к главе о позднейших выдающихся суфиях, видно, что учение суфизма не только не иссякло в его время, но и не могло иссякнуть. «Знай, что в наше время есть люди, которые не в силах выносить подвижничества; они без подвижничества домогаются главенства и полагают, что все приверженцы суфизма им подобны. Когда они слышат слова почивших и видят их превосходство и читают про их деяния и смотрят на самих себя, то видят себя от всего этого далекими; у них нет возможности сказать: «мы — не они» и они говорят: «в наше время таких людей не осталось». Такие слова с их стороны вздор, потому что Господь никогда не держит земли без «доказательства» и этой общины мусульманской без святых, как выразился Пророк: «Никогда община моя не будет лишена такого класса людей, которые держатся добра и истины, до дня Страшного суда».
Труд «Раскрытие скрытого...», по замыслу автора, предназначенный для полировки «сердец, которые пленены под покровом качеств, но в которых живет сущность света Истины, должен был удовлетворять и запросившего и всех «стремящихся на путь» настолько, чтобы для них не было необходимости, по крайней мере, по некоторым вопросам, обращаться к другим сочинениям. Нельзя при этом не пожалеть, особенно ввиду утраты более ранних трудов Джуллаби, к которым он все-таки отсылает читателя, что он неоднократно, почти в каждом отделе и каждой главе, настойчиво заявляет, что «его правило в этой книге — краткость», и опасается излишнего роста книги.
Впрочем, в некоторых случаях недостаточная пространность и полнота автора вытекала не из его нежелания, а была прямым последствием той неблагоприятной обстановки, при которой ему приходилось работать над этой книгой: он находился в пределах Индии (в городе Лехапур Мультанской области, как ближайше определяют две новейшие рукописи) «задержанным среди неродственных, т. е. другого сорта, чем он, людей», тогда как разные книги и необходимые при работе пособия оставались в Газне (ныне Лехапур и Мултан находятся в Пакистане.— Л. Я.).
Это собственное признание Джуллаби естественно вызывает вопрос, на который, к сожалению, нельзя дать определенного ответа: все ли сочинение было написано в Индии или только какая-нибудь часть его, отдел?
Что касается недостававших автору в Индии пособий, то, конечно, выражаясь «книги» остались в Газне, он имел в виду лишь некоторые и, может быть, прежде всего сборники преданий, собранных его шейхом Хуттали, потому что нахождение у него под руками пособий не может подлежать ни малейшему сомнению: наш автор прямо называет свои источники и часто приводит изречения и рассказы и делает выдержки из сочинений очень длинные, которые трудно удержать в памяти, напр.: письма Хасана Басри и Хасана б. Али; слова Джунейда; Сахл б. Абдаллаха; Насри-Сарраджа; Абу-Сайида Худри; Аиши и др. Наряду с этим, начав цитаты по-арабски, продолжает их по-персидски; или дает персидский пересказ со вставкою только отдельных арабских выражений; или выражения шейхов приводит только по-персидски, напр.: Джунейда, Абу-Сайида Харраза; Абу-Али Даккака; шейха Хуттали и др.,— что уже может наводить на мысль об отсутствии соответствующих сочинений, из которых все сказанное могло бы быть заимствовано в подлиннике.
Литературных источников и пособий, на которые определенно ссылается Джуллаби в тексте своей книги, насчитывается около десяти — это персидские и арабские сочинения, посвященные вопросам веры и различным аспектам суфизма, включая жизнеописания старцев и этические проблемы. Кроме того, текст «Раскрытия скрытого за завесой» свидетельствует о знакомстве Джуллаби еще с полутора десятками теологических и этических сочинений, хотя прямые ссылки на эти источники у него отсутствуют.
Литературный материал и добытые Джуллаби устные сведения использованы им в «Раскрытии скрытого...» весьма широко. Свои рассуждения и заключения он подкрепляет прежде всего, конечно, Кораном, для чего берет 234 стиха из 71 суры — некоторые из них приводятся несколько раз в разных местах — и хадисами в числе 141; затем стихами (в числе их и собственными), за исключением одного, арабскими и чаще без указания имени автора — в количестве 41; многочисленными рассказами на арабском и персидском языках и арабскими изречениями разных старцев и ученых. Таких цитат насчитывается 353, из них 91 Джуллаби приводит без указания имени авторов, принадлежность некоторых из них тому или другому устанавливается на основании других источников, преимущественно Кушейри; остающиеся 262 именных цитаты распределяются между 100 авторитетами, которые в последовательности наибольшего числа ссылок идут в таком порядке: Джунейд Багдадский, Шибли, Баязид Бастамский, Абу-л-Хасан Нури, Зу-н-Нун Египетский, Сахль б. Абдаллах, Хусейн б. Мансур Халладж, Яхъя Рейский, Абу-л-Хасан ал-Хусри, Абу-Али Рудбари, Абу-Осман ал-Хири, Абу-Сайид ал-Мейхени, Абу-Хамдуни Кассар, Абу-Мухаммед Рувейм, Мухаммед б. Фазль ал-Бальхи, Мухаммед б. Васи, Муртаиш, Сумнум ал-Мухибб, Фузейль б. Ияз, Харис ал-Мухасиби, Мансур б. Аммар и Абу-Бекри Варраки Термизи.
Широко пользуясь авторитетными словами шейхов, Джуллаби всегда с большим вниманием и последовательностью указывает на существующие между ними по отдельным рунктам разногласия,— напр. по вопросу о предпочтении богатства и бедности, о вретищах, и бедности и чистоте, о чудесах святых и т. д.
При знакомстве с «Раскрытием скрытого за завесой» мы видим Джуллаби человеком сложившихся взглядов и твердых убеждений, от которых он не отступал в угоду авторитетам, с одной стороны, и осторожным, добросовестным передатчиком слышанного и читанного, с другой. Скороспелые и не совсем, может быть, обоснованные выводы, которые Джуллаби допускал в более ранних трудах своих, в настоящем заменяются положениями осмотрительными. «И у нас,— говорит он в одном месте,— есть такого рода речи в "Книге о тленности и вечности", а ее мы составили во время юношеской страсти и пыла жизни, в этой же книге положения об этом мы изложим с осторожностью».
Насколько Джуллаби был самостоятелен, видно из того, напр., что в главе о «скамейниках» он в число их не внес Мусаттаха ибн-Усасу, признанного Абу-Абд-ал-Рахманом Сулами, составителем специальной истории, «скамейников». «У меня,— говорит он,— к нему (Мусаттаху) сердце не лежит, потому что он зачал ложь против Аиши, матери правоверных». («Люди скамьи» — «скамейники» — группа особо преданных пророку его соратников.— Л. Я.)
Как пример авторской добросовестности Джуллаби можно привести следующую его оговорку: «Я выражений того старца в точности не запомнил, но смысл тех выражений был таков, как я изложил». Почти полное совпадение редакции выражений шейхов у Джуллаби и в других источниках, преимущественно Кушейри, у которого удалось отыскать 65 общих цитат, доказывает, что вообще цитаты Джуллаби правильны.
Время написания «Раскрытия скрытого...» неизвестно и установить его не представляется возможным,— у нас есть, однако, некоторые данные утверждать, что сочинение не могло быть написано ранее 437—440 года и позднее 450 г. Г.
Точная дата смерти Джуллаби неизвестна. Считается, что он покинул этот мир между 456 и 465 г. Г.
Последние годы своей жизни Джуллаби провел в Лагоре, куда он прибыл после многих путешествий (Лахор — город в нынешнем Пакистане.— Л. Я.). Если это так, то, очевидно, упомянутое выше «пленение» Джуллаби в пределах Индии (в городе Леханур) «среди неродственных ему людей», когда он занимался писанием «Раскрытия скрытого...», должно быть отнесено к более раннему времени. По некоторым данным появление Джуллаби в Лагоре и поселение там произошло по непосредственному указанию его наставника, Абу-л-Фазли Хуттали. Здесь он приобрел многих последователей и послушников и построил мечеть, из-за направления михраба которой, отступавшего несколько от обычного направления михраба других мечетей, у него произошли временные недоразумения с городскими улемами. Там же находится и его могила. Что же касается самого места его могилы, то говорят, что она «находится внутри города Лагора, на запад от цитадели». Надгробие Джуллаби ранее не имело купола, но в 1278 г. Г. некто Хаджи Нур Мухаммед Факыр возвел купол, а старанием некоего Гульзар Шах Факыра была обновлена старинная мечеть Джуллаби. Могила его служит местом поклонения вообще благочестивых людей и местом уединения и подвигов отшельников и «известно, что удовлетворяется нужда всякого, кто сорок ночей на пятницу или сорок дней подряд совершит хождение вокруг этой почтенной могилы». Может быть, по этой причине Джуллаби известен в Индии под названием «господина, дарующего сокровища».
Шейх Омар Хайям
1. Хронологическая канва жизни и творчества Гийас ад-Дина Абу-л-Фатха Омара ибн Ибрахима ал-Хайями ал-Найсабури
17 мая 1048 — день рождения Омара Хайяма, включенный ЮНЕСКО в Календарь знаменательных дат в истории человечества.
1055—1062 — учеба в Нишапурском медресе.
1062—1070 — пребывание в Самарканде. Завершение учебы и работа над математическими трактатами.
1070—1074 — Омар Хайям в Бухаре среди приближенных хакана Шамса ал-Мулука. Завершает четыре математические работы, в том числе — «Трудности арифметики», «Трактат о доказательствах задач алгебры и алмукабалы» и «Весы мудрости».
1074 — переезд в Исфахан.
1074—1075 — основана знаменитая Исфаханская обсерватория, где до 1092 года работал Омар Хайям. Хайям становится собеседником (надимом) султана Малик-шаха и придворным врачом и астрологом, пользуется поддержкой всесильного визира Низама ал-Мулка. Рождаются, чаще всего — экспромтом, философские четверостишия (рубаи) Хайяма, предназначавшиеся первоначально для узкого круга близких ему ученых и учеников.
1077 (декабрь) — Омар Хайям завершил один из своих важнейших математических трудов — «Комментарии к трудностям во введениях книги Евклида», содержавшего опережавшие эпоху мысли о природе параллельных линий.
1079 — календарная реформа Малик-шаха (Малики), подготовленная Омаром Хайямом. Перевод проповеди (хутбы) Абу Али ибн Сины (Авиценны) с арабского на персидский язык. Хайям обретает славу непревзойденного знатока и толкователя Корана.
1080 — создание трактата «О бытии и долженствовании».
1080—1091 — Омар Хайям создает трактаты «Ответ на три вопроса», «Свет разума о предмете всеобщей науки», «Трактат о существовании», завершает «Маликшахские астрономические таблицы» и пишет «Комментарии к книге о музыке».
1092 — убийство визира Низам ал-Мулка террористом из секты исмаилитов и смерть Малик-шаха.
1095—1098 — Омар Хайям пишет художественно-исторический очерк «Науруз-наме».
1098—1104 — период духовных исканий Омара Хайяма. Хадж Хайяма и посещение Багдадаского университета «Низамийе».
1104—1110 — работа с учениками, для которых Хайям написал географический трактат «Необходимое о местах» и трактат-руководство «Краткое естествознание». В круг интересов Хайяма попадает метеорология.
1110—Хайям завершает работу над своим философским завещанием — «Трактатом о всеобщности существования».
1108—1118 — непродолжительные поездки Хайяма по городам Хорасана, неоднократные посещения Балха и Мерва, ставшего при султане Санджаре столицей империи Сельджуков. Имея устойчивую славу искусного предсказателя, Хайям, чтобы уменьшить число клиентов, обращающихся к нему за астрологическими гороскопами, диктует трактат «Астрологические вопросы», в котором представлены положения светил, благоприятствующие различным человеческим замыслам и деяниям. Следует отметить, что в кругу единомышленников Хайям высказывал весьма скептические суждения о реальных возможностях астрологии.
1112—1115 — встречи Хайяма с подростком, сыном историка, Захир ад- Дином ал-Байхаки и юношей Низами Арузи ас-Самарканди, будущими авторами биографических свидетельств о мудреце.
1118—1131 — Омар Хайям безвыездно пребывает в Нишапуре.
4 декабря 1131 года — уход Омара Хайяма из жизни.
2. Повесть о жизни Омара Хайяма, рассказанная им самим
Тайна Хайяма
(Предисловие)
Историк литературы и автор исторических романов и повестей Юрий Тынянов свое кредо исторического романиста выразил следующими словами: «Там, где кончается документ, я начинаю».
Если бы он поставил себе целью написать биографию Омара Хайяма (1048—1131), то столкнулся бы с полным отсутствием каких-либо прижизненных документов — писем, рукописей, дневников и черновиков — всего того, с чем он привык и любил работать и что создает хотя бы контур портрета, в котором уже потом художественными средствами можно было бы воссоздавать детали.
В поле зрения биографа Хайяма находятся всего лишь три кратких сообщения людей, лично его знавших. Один из этих современников — историк ал-Байхаки, кроме записей о своей личной встрече с мудрецом, оставил очень краткое его жизнеописание, в котором к тому же полностью отсутствуют временные и географические реалии.
Упоминания о Хайяме содержатся также в сочинениях восьми средневековых мусульманских историков. Из них наиболее близким к нему является автор «Истории мудрецов» Джамал ад-Дин ал-Кифти, родившийся через сорок лет после его смерти. Среди особенностей этих позднейших свидетельств следует отметить свойственную им противоречивость в части места и времени описанных в них событий.
Все это создает, казалось бы, непреодолимые препятствия перед тем, кто решится написать биографию этого поэта и ученого, и в первый раз я столкнулся с такого рода трудностями, когда подошел к этой проблеме традиционно. Опираясь на те самые редкие свидетельства, о которых говорилось выше, я попытался логическим путем устранить содержащиеся в них противоречия и, подкрепив свои соображения общеизвестными четверостишиями, выстроить их в хронологическом порядке.
Несмотря на то что журнальный вариант моей «традиционной» биографии Хайяма был опубликован — к 950-летию со дня его рождения, под названием «Когда б я властен был над этим небом злым» (журнал «Калейдоскоп», Нью-Йорк, 1998, № 5), я продолжал поиски более совершенной формы его жизнеописания, которая позволила бы полнее воссоздать события и обстоятельства жизни этого великого суфийского поэта и мыслителя и дать его портрет во времени и на историческом фоне его эпохи.
Художественный прием, состоящий в том, что автор ведет повествование от лица своего героя, известен с тех пор, как появилась литература (вспомним хотя бы Апулея). Однако примеров его использования в тех случаях, когда героями произведений являлись исторические лица, за исключением относительно немногочисленных явных мистификаций и подделок, было совсем немного. Например, в прошлом веке появились великолепные образцы авторского перевоплощения в исторических лиц (Леонид Гроссман, Натан Эйдельман и др.). К этому опыту я и обратился.
Свободное повествование, в котором сменяют друг друга события личной жизни Хайяма, его раздумья над загадками бытия и исторические картины неспокойного исламского средневековья, позволяет приоткрыть завесу, покрывающую неиссякаемый источник неподвластного времени вечного очарования хайямовских строк.
Может быть, кое-кто из читателей будет разочарован кажущейся простотой жизни Хайяма. Но здесь нужно учитывать, что он был суфи — человеком, жившим одновременно в двух мирах — земном и вышнем. Вначале Хайям по своим взглядам и под влиянием разработанного Джунайдом «учения трезвости» был близок к мистическому Пути «каландарийа», а затем примкнул к суфийской школе «хваджаган», период зарождения и формирования которой пришелся на последние два десятилетия его жизни. О мощной энергетике этой школы свидетельствует тот факт, что в виде суфийского братства «накшбандийа» она практически существует до сих пор.
Не следует забывать и о том, что большую часть жизни Хайяму приходилось скрывать свои суфийские убеждения, поскольку это мистическое направление было легализировано в исламе лишь после 1105 года, и только после этого в своем трактате «О всеобщности существования» он впервые открыто изложил основные принципы суфийского Пути «хваджаган».
С философскими взглядами Хайяма связана и не соответствовавшая его материальным возможностям относительная воздержанность в земных наслаждениях и утехах, отразившаяся в его жизнеописании и, на поверхностный взгляд, не соответствующая эпикурейским настроениям в его поэзии. В этом также нет противоречия. Дело в том, что суфийская поэзия, мастером которой был Хайям, пользуется своим особым языком, и в нем слова имеют наряду со своим обычным — внешним — еще и иное значение.
Конечно, человек может и имеет право наслаждаться поверхностным содержанием его стихов и воспринимать их буквально, как гимн радостям жизни, вину и красоте, и как печаль, навеянную осознанием краткости земного бытия. И даже в этом случае длительное общение с текстами Хайяма способствует особому совершенствованию сознания.
Прочтение же Хайяма на его тайном языке — языке суфи, где слова меняют свой смысл в зависимости от контекста и от уровня суфийского самосознания читающего и где «гончар» может, например, означать «Творец», «полная чаша» или «кувшин» — символ и мера человеческой жизни, роза — олицетворение Красоты и чувственного наслаждения, кабак — человеческое тело — обитель души, проводящей в нем несколько кратких мгновений земной жизни, прежде чем пуститься в новые странствия по инкарнациям, и т. п., открывает Путь в прекрасные долины суфийской Вселенной — в тот параллельный мир, в котором странствовал Омар Хайям в годы своей земной миссии и где он пребывает и поныне.
Лео Яковлев
1
Фатиха1
Во имя Аллаха Милостивого, Милосердного! Велико величие Аллаха. Наше благодарение и хвала Ему — Создателю мира, Владыке Земли и времени, Дающему пропитание всему живому в мире, Знающему тайное и явное, Бесподобному, пребывающему без соправителей и без советников, Единственному, Могущественному и не нуждающемуся в чьей-нибудь помощи! Наш поклон всем Его пророкам, начиная с чистого Адама и до Его посланника к арабам и ко всем народам Земли — Его избранника Мухаммада. Благословение Аллаха всем им, а также всему чистому роду Мухаммада, его друзьям и помощникам!
Так говорит мудрец своего века и всех времен, царь исследователей и глава ученых Абу-л-Фатх Омар ибн-Ибрахим ал-Хайями из Нишапура, да будет Аллах милосерден к нему.
Изучение наук и их постижение с помощью доказательств истины необходимо всем, кто добивается спасения и вечного счастья. Я всегда полагал, что смогу понять то, что постигается чувствами, воображением и мыслью. И моя правота в этом была мне очевидна до тех пор, пока я был занят проблемами алгебры, геометрии и философии, но, когда я посчитал себя вправе с учетом своего возраста обратиться к исследованиям в области науки такой, казалось бы, весьма простой, по сравнению, скажем, с геометрией, как наука жизни, мои убеждения в могуществе «Второй аналитики» Аристотеля резко поколебались. Оказалось, что события жизни, даже своей собственной, никак нельзя расположить в одном порядке, поскольку причины их бесчисленны, а следствия противоречивы, и разум, хотя бы и вооруженный могущественной логикой, никогда не постигнет их до конца.
Пророк Мухаммад, да благословит его Аллах и приветствует, однажды сказал, что ради знания стоит даже совершить путешествие в далекий Китай. Но оказалось, что мое знание собственной жизни, представлявшееся мне таким близким, в действительности было от меня более удалено, чем таинственный Китай. И тогда я решил расположить все события своей жизни, следуя не логике, а течению времени от моего появления на этом свете и до сегодняшнего дня, не доказывая ни их необходимости, ни их закономерности,— пусть это ищут другие — те, кто пожелает через десять, сто и тысячи лет пройти по моим следам. А чтобы сохранить эти следы для будущих исследователей, я не нашел ничего лучшего и точного, чем слово, и ничего более возвышенного, чем речь, ибо если бы во Вселенной было бы что-нибудь более замечательное, чем речь, то Всевышний обратился бы с этим к пророку, благословение Аллаха и приветствие ему. Недаром же говорят арабы: «Книга — самый лучший собеседник в твоей жизни».
Мы же обратимся к началу моей истории.
2
Нишапур2
Когда-то, очень и очень давно, я сильно сомневался, удастся ли мне в наш бурный век дожить до шестидесяти лет. Об этом я, кажется, написал в одном из своих четверостиший. Стихи эти я забыл, и опасения мои были напрасны: сейчас уже пятьсот шестой год3, мне шестьдесят пять, и я снова брожу по улицам и окрестностям Нишапура, где прошло мое детство и куда я не раз возвращался на своем, далеко не прямом, жизненном пути.
И где бы я ни проходил по Нишапуру, куда бы ни обращал свой взор,— везде и во всем проступают подернутые дымкой времени картины и образы давно прошедшей жизни. Перед моим затуманенным взором тихою чередой проходят один за другим когда-то жившие здесь люди. Я вижу прекрасные детские лица спутников первых лет моего пребывания на земле, за ними вихри ушедшей жизни проносят современников моей юности, вечно куда-то спешивших. Куда? Потом, робко и неуверенно от утраченных надежд, проходят люди моих зрелых лет, и я вспоминаю свои встречи и беседы с ними. Где все они теперь? Куда ушли они и почему не остались здесь, чтобы теперь, когда я вернулся в Нишапур уже, вероятно, навсегда, вместе со мной доживать свой век?
И теперь я один, без них, любуюсь вечной красотой окружающего мира — одной из прекраснейших долин Хорасана, с ее виноградниками, цветущими садами, серебряным блеском листьев в оливковых рощах. Я вижу горы Маада, укрывающие эту долину от северных и восточных ветров, горы, отдающие людям небесно-голубую бирюзу и утоляющие извечную жажду земли и всего живого водами капризной речки Джебаруд, разливающимися в тысячах оросительных каналов по всей долине, принося живительную влагу в самые отдаленные ее уголки.
Я вспоминаю вещие слова:
«Клянусь смоковницей и маслиной,
И этим городом безопасным!4»
И я, глядя на богатые и красивые дома моего Нишапура, думаю о том, насколько они вечны и что случится, если Аллах навсегда или на время за проступки людей отменит эту свою клятву и откроет путь опасностям? Мало ли я уже видел на своем веку некогда красивых и прочных дворцов и башен, обращенных в руины людьми, ветром и временем?
Во имя Аллаха, Милостивого и Милосердного, молю Его о снисхождении к моему Нишапуру и к грехам населяющих его поколений! Я хочу, чтобы мой город был вечным!
А теперь я расскажу о некоторых событиях, предшествовавших моему появлению на свет в этом мире и в этом городе.
Отец мой, Ибрахим ибн-Мухаммад, был нишапурцем в четвертом или пятом поколении, а мать — Марйам из рода ал-Майаниджи — родилась в деревне близ Астрабада. Отец шил шатры и палатки и был известным мастером в своем деле. Во всяком случае, недостатка в заказах он не испытывал, а невостребованные заказчиками вещи сразу же раскупались на базарах. Был он грамотен, обладал великолепной памятью, вмещавшей не только Коран, но и множество хадисов5, и люди часто приходили к нему за советом. Тем более, что дом его всегда был открыт для всех. Он считал себя обязанным в вопросах гостеприимства неуклонно следовать примеру пророка, чье имя он с достоинством носил. И он добился своей цели: слава о его хлебосольстве вышла далеко за пределы Нишапура.
Однако его сходство с пророком Ибрахимом этим не исчерпывалось. У него, как и у его тезки, долго не было детей, и это обстоятельство часто порождало в семье споры о том, кто из супругов виновен в бесплодии. Отец мой был однолюбом и не желал брать в дом других жен, но, поддавшись настояниям Марйам, он сблизился с невольницей, работавшей у них по дому и ставшей почти что членом их семьи. Ибрахим втайне надеялся, что и в этом его жизнь будет подобна судьбе его тезки — пророка, имевшего, как известно, сына Исмаила от невольницы Хаджар. Но здесь его ждало разочарование: невольница не забеременела, и, таким образом, виновник бесплодия определился однозначно.
— Семя твое прозрачно, и, пока оно не замутится, детей у тебя не будет,— говорила ему Марйам.
Шли годы, и Марйам уже потеряла надежду стать матерью, но Ибрахим верил, что Аллах ему поможет, как помог когда-то пророку, и он часто читал сам себе, потому что Марйам уже не желала его слушать, слова веры и надежды: «Дошел ли до тебя рассказ о гостях Ибрахима почтенных? Вот вошли они к нему и сказали: «Мир!» Сказал он: «Мир! Люди неведомые!»
И вышел он к своей семье, и принес жирного теленка, и предложил им, сказав: «Не покушаете ли?»
И почувствовал он к ним страх. Сказали они: «Не бойся!» — и возвестили они ему о мудром мальчике»6.
И вера его была вознаграждена.
Однажды в его доме, привлеченные слухами о его гостеприимстве, появились два странствующих суфи. Они, в отличие от гостей пророка Ибрахима, были не в белых одеждах, а в каких-то лохмотьях, и от еды не отказались, а, наоборот, очистили блюда со страшной скоростью. Разомлев от жирного плова, они стали наконец расспрашивать хозяина о его жизни и, узнав, что в доме не было и нет детей, поинтересовались причиной этому. Ибрахим честно рассказал все, как есть, и даже повторил слова Марйам о его незамутненном семени.
— Женщины глупы,— сказал один из суфиев,— но о твоей жене этого не скажешь, и если она права в своих словах, то я смогу тебе помочь.
И он продиктовал Ибрахиму какой-то рецепт, полученный им, как он сказал, в далеком Китае и помогающий от бесплодия замутнением мужского семени.
Когда отец рассказывал мне об этом происшествии, я еще был мал и, к сожалению, точного состава снадобья, состоящего из различных трав и плодов, я не запомнил. Память моя сохранила лишь такие названия, как гвоздика, кардамон, имбирь, перец, китайская кубеба и какие-то уж совсем диковинные вещи. Отец же мой, движимый верой в покровительство Аллаха, состав этот изготовил и воспользовался им. Марйам при этом смеялась, повторяя, сама того не зная, слова Святой Книги: «Старуха бесплодная!» — куда ей уже рожать, на что отец отвечал ей: «Так говорит твой Господь: ведь Он — мудрый, знающий!»7
И чудо случилось. Марйам забеременела, и у нее родился мальчик Абу-л-Фатх Омар, а стал ли он действительно мудрым — не ему судить. Чудеса же продолжались, и, когда Марйам уже действительно должна была бы стать «бесплодной старухой», она родила Ибрахиму девочку, мою сестру, и была она младше меня почти на десять лет. Назвали же ее Аишей, в честь одной из любимых жен посланника Аллаха, да благословит его Господь и приветствует, а само по себе имя «Аиша» означает «жизнь».
Время, нелегкий труд и ожидание детей изнурили моего отца, и умер он рано, как только смог увидеть личико Аиши. Мне он преподал не только урок достойной жизни, но и урок достойной смерти: я навсегда запомнил, как он спокойно и мудро готовился покинуть этот мир. Пугало его лишь то, что он оставляет семью в бедности, поскольку последние годы перед смертью он уже не мог работать с прежней силой.
В нашей последней с ним беседе он, между прочим, сказал:
— Что останется от меня, кроме тебя и Аиши, детей моих? Ветер и время рассыплют и разорвут сделанные мной шатры и палатки, и кто вспомнит мастера-палаточника по прозвищу «Хайям»?
— Я сделаю так, что прозвище твое будет знать и почитать весь подлунный мир,— ответил я ему и испугался сам своего бахвальства, ибо то, что я осмелился сказать, должно было быть лишь просьбой, обращенной к Аллаху, а не таким безусловным личным обещанием, а я даже не произнес при этом заветных слов: «Если это будет угодно Аллаху».
Но Аллах знает все, и, судя по моей дальнейшей жизни, Он стоял тогда у меня за спиной и тем самым подтвердил мои слова. И Он же подверг меня многим испытаниям на моем пути.
Первым таким испытанием в моей жизни стала моя детская красота. О том, что я был очень красив, при мне и за моей спиной говорили все, и я слышал об этом с тех пор, как себя помню. Насколько эти восторги были справедливы, мне самому судить трудно. Я вел жизнь мальчишки и не разглядывал себя в зеркалах. Лишь иногда я видел свое лицо, отраженное в воде, и в те мгновения, когда рябь еще не успевала сделать его смешным, я, откровенно говоря, был им недоволен: мне не нравилась его смуглота. Подобно большинству смуглых людей, меня с малых лет инстинктивно влекли к себе светлые лица.
Но я почему-то нравился всем — и женщинам и мужчинам. И взгляды и ласки мужчин меня настораживали и даже пугали, и я всегда пытался держаться от них подальше. К тому, что скрывают мужчины, я не испытывал интереса. Лишь после обрезания я время от времени рассматривал его, да и он стал иногда напоминать о себе, наполняясь желанием при приближении женщин и девочек.
Зато то, что было у девочек и женщин там, где у меня был он, меня интересовало всегда. Женщины, естественно, тогда еще были недоступны моим взорам, но девочек, купающихся в водах Джебаруда, таких мелких, теплых и ласковых раннею весной, когда тающие горные снега еще не успевали превратить нашу тихую речку в бурный холодный поток, темный от увлекаемого им по пути песка, я иногда рассматривал, спрятавшись в прибрежных кустах. Я смотрел и мечтал о том, как я прикоснусь своими руками к их заветной щелке. Я взглядом своим выбирал одну из них, светлотелую, и в своем воображении ласкал ее медленными движениями своих рук. Уже тогда я предчувствовал, что медлительность — это основа наслаждения друг другом.
Семи лет я стал учиться в медресе и очень быстро выучил наизусть Коран. Один из наших учителей — шейх Мухаммад-и-Мансур — обнаружил у меня способности к алгебре. Было это так: однажды этот учитель, занимаясь с группой старших учеников, сообщил им условие и потребовал решить уравнение, в котором из квадрата корня вычитается произведение числа на корень и ко всему этому прибавляется единица. Когда я услышал это условие, в голове моей оно преобразовалось и пришло к такому виду: корень дополнялся единицей, деленной на этот же корень, и эта сумма была равна числу. Если же представить это число как сумму некоторого другого числа с единицей, разделенной на это другое число, то это другое число и являлось корнем уравнения. Пока ученики пытались решить это уравнение, я рассказал о своих соображениях учителю, и тот, выслушав меня, приказал мне подойти к нему после уроков. С тех пор он иногда беседовал со мной, приоткрывая завесы своей науки, но у меня при этом всегда возникало впечатление, что я давно знал все то, о чем он говорит, но только не задумывался об этом8. Зато когда темы наших бесед касались философии, мне эти разговоры приносили большую пользу.
Старшие ученики были уже юношами, и если даже мне было знакомо томление, то можно представить себе, какой силы желания временами охватывали их. И объектами их желаний часто становились мы, мальчишки. Мне не раз приходилось через два слоя тонкой ткани ощущать присутствие зрелого мужского жезла между ягодицами, а однажды, когда, возвращаясь домой, я сошел с дороги в поле по нужде и уже спустил шаровары, один из этих терзаемых желанием, налетел на меня, как вихрь. Жемчужина моя осталась несверленой, поскольку семя его излилось на меня уже через несколько мгновений, и он исчез так быстро, что я даже не узнал, кто это был, и только остывающая влага, оставленная им возле манившего его входа в мое естество, напоминала мне о том, что произошло.
Вскоре, однако, у меня нашелся защитник: один из старших учеников по имени Хасан, родом из Рея, не посягавший на мою задницу, предложил мне дружбу. Мы по его предложению скрепили наш договор, смешав свою кровь, и я стал его кровным младшим братом, а быть братом Хасана означало быть в полной безопасности, и не только в медресе, но и на улицах Нишапура, поскольку слыл он отчаянным парнем.
Затем появился у меня еще один кровный брат, на этот раз среди моих сверстников: Абу Раззак, из семьи Исхака из Туса, который был даже младше меня почти на год, подсмотрел, как мы с Хасаном смешивали свою кровь, и предложил мне сделать с ним то же самое. Я втайне давно мечтал о братьях — и старших и младших — и поэтому не отказал ему. Последствия этих, казалось бы, случайных событий, имели большое значение для моей жизни.
Занятия мои шли хорошо. Я успевал во всем, и, если бы не смерть отца, я бы успешно завершил свое образование в Нишапуре. Но потеря кормильца, как я уже писал, поставила нашу семью на грань бедности. Чтобы прокормиться, мать продавала все: и незаконченные шатры и палатки, и ткань, заготовленную отцом, и его инструменты. Продавалось все это не сразу, и, так как сестра моя, Аиша, была еще грудным ребенком и требовала ухода, мать часто оставляла меня с товаром на базаре. В том, что меня никто не сумеет обсчитать, она была уверена.
Мои базарные бдения сказывались на учебе: медресе свое я почти забросил и бывал там крайне редко. Я стал быстро расти, и одежда, которую нечем было сменить, становилась мне тесной и то здесь, то там рвалась и по швам, и по живому. Мне казалось, что зрелище я представляю весьма неприглядное, но, как ни странно, мною продолжали любоваться — и лицом, и стройностью стана, и осанкой, заставлявшей людей забывать о лохмотьях, укрывающих этот восхищавший их стан.
И однажды, когда я скучал на базаре у кучи тряпья в ожидании покупателей, вокруг поднялся страшный переполох. У пробегавшего мимо продавца лепешек я узнал, что это в наш город въезжает хакан Ибрахим Тамгач-хан. Нишапур находился тогда в приграничной полосе земель, управлявшихся тюркской династией, основанной Мухаммадом Айн ад-Даулой, и наследовавший ему хакан Ибрахим, вероятно, объезжал свои владения, опасаясь проникновения в них сельджуков.
Путь хакана и его охраны проходил недалеко от того места, где стоял я, и, к моему удивлению, проезжая мимо меня, хакан остановился и указал на меня плетью. Двое стражников тут же соскочили со своих коней, подбежали ко мне и, не сказав ни единого слова, подхватили меня под мышки, подняли меня над землей и поставили у ног вороного коня, на котором восседал хакан.
— Кто ты, о юный красавец? Откуда ты, и кто твой отец? — спросил хакан.
Я ответил, что отец мой умер два года назад, когда мне было десять лет, и теперь я живу с матерью и сестрой.
— Ты чему-нибудь учишься? — продолжал спрашивать хакан.
Я решил не вдаваться в истинную суть моего учения и скромно ответил:
— Я учу наизусть Коран!
Я понимал, что этим ответом я ничем не рискую, ибо я еще при отце выучил весь Коран наизусть.
Хакан приказал своим стражникам доставить меня и мою мать к нему в резиденцию после обеда, и один из стражников остался со мной, чтобы помочь мне отнести домой мой жалкий товар и затем препроводить меня с матерью к хакану.
Моим приходом под охраной мать была крайне напугана, и стражнику, объяснявшему ей, что произошло, не сразу удалось ее успокоить. Вскоре мы вместе предстали перед хаканом, и владыка обратился к ней с такими словами:
— Я приму твоего мальчика, как сына и воспитаю его так, как это будет приличествовать его новому положению, а ты не беспокойся о нем!
Потом он приказал своим приближенным выдать ей деньги, а для меня достать новую одежду, и через несколько дней я первый раз покинул Нишапур. Узнав, что я никогда в жизни еще не садился на коня, хакан распорядился, чтобы я ехал под опекой одного из дружинников на верблюде в небольшом обозе, следовавшем за его отрядом. Через несколько лет при обстоятельствах, о которых я расскажу позднее, я научился скакать на коне, но я никогда не чувствовал себя в полном единении с этим благородным животным. Все время пребывания в седле я оставался в крайнем напряжении. Верблюд же вполне отвечал требованиям моей души. Он вносил в мою жизнь покой и освобождал мои мысли от тщеты и суеты. Сколько всего я передумал во время своих будущих странствий, и сколько раз мне оставалось только записать все свои рассуждения, сформулированные и выстроенные в строгом логическом порядке, во время моих длинных дорог! А когда я по своей воле, без учителей и наставников, руководствуясь книгой незабвенного Абу-л-Хасана из Газни о раскрытии скрытого за завесами, вступил на Путь Джунайдийа9, именно во время путешествий на верблюде в безлюдных степях и пустынях я достигал высших ступеней единения с Богом.
Но это было потом, а тогда наш военный караван, двигаясь вверх по течению Джебаруда, обогнул затем горы Маада, с отрогов которых я бросил свой последний (я тогда не исключал этого) взгляд на город моего детства и на мою цветущую долину, и направился в сторону Мерва.
Почти двадцать дней мы провели в пути, прежде чем нашим взорам открылась красавица-Бухара. Ради этого зрелища стоило вытерпеть все лишения и опасности, выпавшие на нашу долю в пути. Стоило, рискуя жизнью, перейти вброд бурную Аму, чтобы увидеть это чудо! И там, в Бухаре, я впервые переступил порог царского дворца, а о том, что мои мать и сестра через несколько дней после моего отъезда из Нишапура переселились поближе к ее родне в деревушку одной из волостей округа Фирузгонд близ Астрабада, я узнал лишь спустя несколько лет.
3
Самарканд
В Бухаре я пробыл около месяца. Я бродил по городу, любовался величественной крепостью, мавзолеем Исмаила Самани и другими совершенными строениями, голубыми и зелеными куполами, красивыми садами, где уже поспевали янтарные и золотые абрикосы и где слышался плеск вод Мульяна, что-то кому-то шептавшего в тенистых яблоневых садах. Здесь я вспоминал знаменитую песнь великого Абу Абдалло10, тень которого навечно осталась в этих прекрасных садах, склоненная над ручьем. Мне кажется, что эти мои неспешные странствия по вечному городу дали душе моей больше, чем многие годы ученья в медресе.
Но, увы, не все разделяли это неоспоримое мнение, и, когда хакан Ибрахим узнал, что я целыми днями шатаюсь по городу безо всякого дела, он распорядился вернуть меня в школу. К тому же школа эта находилась не в Бухаре, а в Самарканде, но она считалась лучшей в царстве Ибрахима, и там, живя на полном пансионе, учились дети вельмож, высоких чиновников и военачальников. Поскольку это был именно тот круг, куда собирался меня ввести хакан, участь моя была решена.
Самарканд оказался более скромным, чем Бухара, но я ощущал скрытую энергию места и великое будущее этого города. Хуже обстояло дело с самаркандской школой: она не шла ни в какое сравнение с медресе в Нишапуре. Ученики здесь занимались только тем, что выясняли, чей отец важнее и богаче. На этом же вопросе было сосредоточено внимание почти всех учителей, и самыми успевающими считались дети более влиятельных родителей. На меня же никто не обращал внимания, и это меня радовало, потому что в школе было большое собрание рукописей и мне никто не мешал их читать без конца. Там я впервые прочел один из трактатов великого бухарца Абу Али и горько пожалел о том, что я разминулся с ним во времени на несколько десятилетий. Но история моих отношений с этим царем ученых настолько велика, что подробнее об этом будет сказано позднее.
А тогда я читал все подряд, но меня всегда удивляло, каким образом все прочитанное укладывалось в моей голове в определенном и строгом порядке. Вскоре знания мои оказались так велики, что мне стала ясна глупость моих учителей, именовавших себя «учеными». Я убедился в том, что они лишь покрывают истину ложью и лишь притворяются знающими. В их сообществе царила зависть и подтверждались слова пророка, да благословит его Аллах и приветствует, о том, что зависть пожирает добродетели, как огонь пожирает дрова, и что среди шести человек, которым суждено войти в ад за год до Судного дня, обязательно будет и завистливый ученый. В самаркандской школе я убедился, что не всегда побеждает правый, ибо видел, как толпа завистников, использующих капли знаний, коими они обладают, лишь для своего личного благополучия исторгала в нищету тех немногих, в ком еще обитала совесть.
Я не буду здесь называть имена негодяев-учителей и их «достойных» учеников, чтобы не дать им избежать заслуженного забвения. Лишь для одного имени я сделаю исключение: Абу Саад ал-Ганили. Это был учитель математики; такой же хорасанец, как я, только родом из Герата. Он был скромен и держался в стороне от жадной и беснующейся своры своих коллег, не изменяя своему жизненному девизу: «Довольствуйся малым, за которым не следует зло». Личных достижений в науке у него, можно сказать, не было, хотя он очень гордился своим объяснением того, как образуется конус: «Он (конус) образуется,— говорил он,— из прямоугольного треугольника, если одна из двух его сторон, образующих прямой угол, остается неподвижной, а плоскость треугольника вращается вокруг нее так, чтобы вернуться в исходную точку».
Абу Саад говорил, что этим своим определением он уточняет Аполлониуса11. При этом он не знал или забыл, что его определение принадлежит Евклиду. И вообще, все это — элементарные вещи, но Абу Саад, во-первых, учился у самого Абу Мухаммада ал-Лайса, а затем у Абу Насра из Хорезма, а во-вторых, имел в собственности рукописи нескольких старых и новых математических трактатов и не мешал мне их изучать.
Вообще, на пятнадцатом году жизни я понял, что учителя мне не нужны и что мне для моего совершенствования в науках вполне достаточно книг. Более того, в это время я уже сам стал записывать свой первый математический трактат. Однако, пока я только читал, уединившись, я не привлекал к себе никакого недоброжелательного внимания, но, когда мои соученики и учителя увидели в моих руках калам и бумагу, я стал предметом их постоянных презрительных насмешек. Мои записи стали пропадать, мое уединение нарушалось шумными компаниями, и я был совершенно лишен возможности работать. Только моя природная уравновешенность удерживала меня от ответных действий, которыми, допусти я их, я бы уподобился этим скотам, но терпение мое все же подходило к пределу, и я стал всерьез задумываться о побеге из школы и из Самарканда, поскольку, как я считал, хакан Ибрахим просто забыл о моем существовании. Однако вскоре я убедился, что ошибся.
В самый разгар моих раздумий о побеге в Самарканд возвратился Абу Тахир. Этот молодой человек — он был всего лет на десять старше меня — много времени провел на службе у хакана в Бухаре. Он получил хорошее образование, и, когда в Самарканде освободилось место судьи, хакан, к которому уже давно поступали сведения о всякого рода безобразиях, творящихся в этом городе, отправил туда для наведения порядка Абу Тахира, наделив его самыми высокими полномочиями, и, как оказалось, среди особых поручений властителя Бухары было также приказание посетить школу и ознакомиться с тем, как продвигается моя учеба.
Абу Тахир прибыл в Самарканд в почетной одежде12 и был в школе уже на следующий день после своего приезда. Меня он нашел в весьма плачевном состоянии. Нервы мои были издерганы, и терпение мое находилось на пределе, но я сразу же почувствовал его ко мне симпатию. Даже в случайно подслушанных разговорах моих недругов я находил признания моей красоты. «Прекрасный нищий» или «нищий Йусуф»13 — так они за моей спиной называли меня. Видимо, не остался равнодушен к моему юному облику и Абу Тахир. Он весьма подробно расспрашивал меня о моем учении. Наш разговор велся то на фарси, то на арабском, которым я в совершенстве овладел еще в Нишапуре. Через полчаса нашей беседы ему стало ясно, что кроме вреда мое дальнейшее пребывание в этой школе мне ничего не принесет, и объявил управителю школы и учителям, что волею хакана он забирает меня от них, а я отправился укладывать в дорожный мешок свои нехитрые пожитки. Важнейшим, среди них были мои заметки на арабском языке к задуманному мной трактату по проблемам «алгебры» и «алмукабалы» — «восполнения» и «противопоставления».
Жизнь моя переменилась самым чудесным образом. Мне была отведена светлая комната в небольшом, но очень уютном дворце Абу Тахира. Дворец этот стоял в глубине обширного и прекрасного плодового сада. В этом саду моим взорам наглядно предстала смена поколений: рядом с высокими абрикосовыми деревьями, чьи кроны упирались в синее небо, соседствовали зрелые красавцы, ветви которых прогибались под тяжестью плодов, а между ними повсюду пробивалась молодая поросль, ожидавшая, когда величественные старики уступят ей свое место. Я же, глядя на могучие старые деревья, представлял себе этот сад в те времена, когда они были юными и сгибались или колебались, как тростник, от того самого ветерка, который теперь лишь еле заметно перебирает их листья. Мне потом казалось, что именно тогда, выходя навстречу утреннему солнцу в этот волшебный сад, я впервые прикоснулся к сокровенным тайнам Всевышнего Йезида14.
С моими учеными планами дело, к сожалению, обстояло не столь благополучно, как с усвоением высшей философии бытия. Вольготная жизнь, отсутствие какого-либо режима и возможность когда угодно взять в руки калам и бумагу возымели обратное действие, и я проводил свое время в доме Абу Тахира в лени и праздности. Сам же Абу Тахир в те редкие свободные часы, которые ему иногда удавалось выкраивать среди тысячи дел, свалившихся на него, как на главного судью в неустроенном Самарканде, с доброй улыбкой наблюдал за мной и, если позволяло время, вел со мной непродолжительные беседы сам или в присутствии своих друзей. Его образование выходило далеко за рамки фикха15. Он хорошо знал философию обоих миров16 и ориентировался в вопросах математики, и, когда одну из своих бесед он осторожно подвел к проблемам алгебры, мне вдруг так страстно захотелось вернуться к своим занятиям, что я с трудом смог дождаться конца этого нашего с ним разговора, и, когда он завершился, я ринулся в свою комнату и достал из еще не распакованного дорожного мешка свои записки, и стройные формулы и безупречные геометрические образы стали толпой возвращаться ко мне из глубин забвения. Беседа с Абу Тахиром, видимо, сыграла в моем поспешном возвращении к наукам такую же роль, как песня Абу Абдалло о ветре Мульяна, вызвавшая поспешное возвращение в Бухару из Герата царя Насра ибн-Ахмеда Саманида, услышавшего ее из уст великого поэта…
Я, однако, не знал, каким временем я располагаю и сколько месяцев и лет мне суждено еще прожить в гостеприимном доме Абу Тахира и в окружении его близких и друзей. И поэтому, когда я возвратился к своим ученым занятиям и перечитал свои заметки, я увидел, что, с одной стороны, решение всех поставленных мною перед собой алгебраических задач займет еще несколько лет, а с другой,— что того, что уже сделано, хватит на небольшой трактат, который сам по себе поможет мне, шестнадцатилетнему юнцу, создать себе серьезную репутацию, и я решил сначала завершить его, а потом уже приняться за более обширное сочинение.
Мои впечатления от недавно пережитых унижений в школе были еще сильны, и я поэтому не удержался от того, чтобы в этом своем первом трактате помянуть недобрым словом тех, кто хвастлив, тщеславен и бессилен и чьи головы и души не вмещают ничего, кроме, разве что, чего-нибудь малозначительного из наук, а потом эта усвоенная ими малость кажется им исчерпывающей все содержание Знания.
Все время, пока я работал над этой рукописью, я чувствовал заботу и внимание Абу Тахира, постоянно интересовавшегося, как продвигается моя работа, а также тех, кто часто собирался в его доме. Среди них бывал и замечательный математик Абу-л-Хасан ал-Анбири, чьи советы были очень ценны для моей работы, а афоризмы полезны для моего нравственного развития. Из его мудрых изречений мне навсегда запомнились следующие:
«Доносчик, даже если он источает доброе наставление, всегда неприятен.
Если ты намерен совершить зло, то никогда не торопись это сделать.
Правду искреннюю стерпит от тебя даже недруг, а ложь оттолкнет тебя даже от самого себя».
Так говорил ал-Анбири. И не он один был мудрым в этом собрании у Абу Тахира в его доме. И я посчитал своим долгом сказать в своем трактате и о том, что значила для меня их духовная поддержка. «Если бы не высочайшее достоинство спрашивающего, да сделает Аллах вечной свою поддержку ему,— писал я об Абу Тахире,— и если бы не благородство собирающихся у него, да будет это благородство вечным, я был бы в большом отдалении от всего, о чем здесь написано, так как мое внимание и все мои силы расходовались бы на выживание среди врагов моей души и ненавистников моей мысли». Там же я написал о своем желании продолжить этот труд, если мне будет отпущено необходимое время и будет сопутствовать успех в моих планах.
Абу Тахир был очень доволен моим первым трактатом и сразу же отдал его переписчикам, чтобы те сделали несколько копий, которые по его указанию были доставлены в различные библиотеки, а я получил время и условия, необходимые мне для продолжения работы.
Обладая научным складом ума, я исследовал и анализировал все явления, происходившие вокруг меня, и нередко объектом моих наблюдений становился человек и, прежде всего, я сам. Так я, в частности, заметил удивительную вещь: желания и предчувствия плотской любви, которые, как я уже писал, время от времени посещали меня и в более юные годы, куда-то пропадали и не напоминали мне о себе тогда, когда все мои мысли и душевные силы были поглощены поиском Истины. Более того, каждый даже самый малый мой успех в научном поиске, самое незначительное продвижение к цели приводили меня в состояние восторга, и я испытывал какое-то высшее наслаждение, пред которым бледнели все мои ожидания плотских радостей. Все это привело меня к выводу о том, что приближение к Истине бесценно, а любовь к Истине является высшей формой любви. Я не спешил делиться с другими этим своим открытием. Какое-то чувство подсказывало мне, что к таким выводам каждый должен прийти сам по себе. Более того, когда я окончательно сформулировал это свое открытие, мне стало казаться, что я уже слышал эти слова от каландаров17, иногда появлявшихся в Нишапуре и у медресе, и на базаре. Они неоднократно вступали со мной в беседу, но я тогда еще не был готов к восприятию услышанного. Видимо, для понимания их речей был необходим хоть какой-нибудь собственный жизненный опыт, и в этом я постепенно убеждался.
То ли хакан Ибрахим очередной раз забыл обо мне, то ли Абу Тахир походатайствовал за меня перед ним, чтобы я мог еще некоторое время пожить в его великолепном доме, да сохранит его Аллах навеки, но, так или иначе, я получил возможность продолжить свои занятия алгеброй в тишине и спокойствии, свойственных этой благословенной обители.
Радость моя по этому поводу была так велика, что я опять прямо на страницах своего трактата воздал хвалу своему благодетелю, называя на сей раз его благородное имя и посвящая ему свой труд: «Поскольку Всевышний Аллах одарил меня своим благом, я посвящаю этот трактат его сиятельству, нашему славному и несравненному господину, судье судей, имаму Абу Тахиру, да продолжит Аллах его возвышение и да повергнет Он тех, кто питает против него зависть и вражду,— писал я и продолжал:— Я уже отчаялся увидеть столь совершенного во всех практических и теоретических качествах человека, когда предо мной предстал наш господин Абу Тахир, сочетающий в себе и проницательность в науках, и твердость в действиях и усилиях делать добро всем людям. Его присутствие рядом со мной постоянно возвышало мою душу и расширяло мою славу, укрепляло меня в моих планах и убеждало в значительности всего того, что я делаю. Благодаря моему пребыванию в его высокой резиденции, я почувствовал себя обязанным выполнить все то, что я утратил из-за превратностей судьбы, и кратко изложить то, что исследовал и в чем достиг сокровенных глубин».
Раздумывая о превратностях своей судьбы, я ясно ощущал присутствие в ней Аллаха, поскольку только с Его благословения мой путь мог быть так круто изменен, и я счел своим долгом упомянуть об этом в своем трактате следующим образом: «Я ухватился за веревку помощи, брошенную мне Всевышним Аллахом, с надеждой, что Он дарует мне успех в доведении до конца начатого мной исследования, как и тех моих трудов, которые мне предстоит исполнить, если Он продлит мои дни до необходимых пределов. Я опираюсь на Его прочную поддержку, потому что Он — господин исполнения молитв и к Нему нужно прибегать во всех случаях».
Что касается того Случая, который свел меня в жизни с благородным Абу Тахиром, то его действие подошло к своему концу: я едва сумел подержать в руках копии моего второго и последнего самаркандского трактата и отметить свое семнадцатилетие, как в город вошел большой военный отряд во главе с самим хаканом Ибрахимом, возвращавшийся в Бухару после объезда восточных границ царства.
Уже во второй день своего пребывания в Самарканде, проходившего в присутствии Абу Тахира, властитель задал моему благодетелю вопрос обо мне и получил исчерпывающую информацию о моих успехах.
Подробный рассказ Абу Тахира убедил его в том, что мое учение следует считать законченным, и мне было дано указание собираться в путь. И вот, неделю спустя, с отрядом хакана Ибрахима я покинул Самарканд.
Путь до Бухары мне предстояло проделать не на верблюде, а в седле, и я возблагодарил Аллаха за то, что Абу Тахир, всячески поощряя мои научные занятия, находил время для обучения меня верховой езде. Это происходило обычно во время наших совместных конных прогулок по берегам Зарафшана. Эти прогулки, о которых я буду помнить до конца дней своих, приносили моей душе спокойствие и уверенность.
Теперь же я опять скакал на рыжем жеребце вдоль берегов того же Зарафшана, но в душе моей не было ни спокойствия, ни уверенности, ибо я не знал, что меня ожидает даже в самом ближайшем будущем. Оставалась надежда на Аллаха великого. Он все видит и знает все.
Через два дня пути наш отряд вступил в благородную Бухару под приветственные крики подданных хакана. Было ли это ликование искренним — я не знаю.
4
Бухара
Мне была выделена небольшая комната с отдельным выходом в сад во дворце, принадлежавшем сыну хакана — Шамсу ал-Мулуку. Принц большую часть времени проводил на охоте и в развлечениях, и я был рад уединению. Во дворце Шамса ал-Мулука была довольно большая библиотека. В ней, в частности, имелись многие трактаты гениального бухарца — величайшего философа всех времен Абу Али ал-Хусайна ибн-Абдаллаха ибн-Сины ал-Бухари (да будет с ним благословение Аллаха), и я был благодарен Случаю, позволившему мне систематически изучать его несравненные труды. Стоит ли говорить о том, что с этих пор я стал его самым верным рабом и последователем на путях к Истине.
Когда пришла пора зимних ветров и непогоды, принц Шамс ал-Мулук стал больше бывать в городе и во дворце. Он скучал, и мои беседы с ним, видимо, оказались для него приятными, потому что он стал постоянно приглашать меня к своим трапезам. Принц был человеком с быстрым умом, но без какого-либо систематического образования. Он знал обо всем понемногу, но иногда суждения его были настолько свежи и оригинальны, что и мне было интересно вести с ним разговор. Общаясь с ним, я еще раз убедился в том, что Аллах всемогущий справедлив в распределении крупиц высшей мудрости, но не все сыны Адама готовы к тому, чтобы принять Его дар.
Моим же речам принц Шамс ал-Мулук внимал с серьезностью и с восторгом, следя за тем, чтобы все прочие гости, пришедшие в большинстве своем полакомиться царским угощением, слушали меня, не отвлекаясь и не нарушая тишины вокруг говорящего. Особенно принц любил мои пересказы философских сочинений Абу Али ибн-Сины, которые, признаюсь, я существенно сокращал и еще более упрощал, чтобы облегчить их понимание людьми непосвященными.
В Бухаре того времени еще были живы люди, утверждавшие, что они знали великого Абу Али лично. Я, естественно, не мог проверить правдивость их слов, но кое в чем их рассказы об этом царе ученых совпадали. В частности, они рассказывали о том, что, желая преодолеть сон или усталость, он обычно выпивал чашу вина и никогда не ограничивал себя во всех радостях жизни. Когда я однажды рассказал об этих подробностях Шамсу ал-Мулуку, принц выслушал меня с интересом, а потом, хитро прищурившись, спросил:
— А не хочешь ли ты по его примеру изучить на собственном опыте свойства вина?
Я ответил, что вино запрещено исламом, но если Аллахом предопределено мне такое испытание, то я попытаюсь его пройти.
На это принц ответил, смеясь:
— Считай, что предопределение Его свершилось: ведь это по Его воле тебя встретил мой отец и ввел тебя в мой дом, в котором всегда можно найти вино!
— Но стоит ли грешить ради какого-нибудь сомнительного и временного удовольствия? — спросил я.
— Стоит ли или не стоит — это ты решишь, когда сам попробуешь,— ответил принц и продолжил: — А пока ты, знающий наизусть Коран, скажи, что в нем Аллах говорит нам о вине?
Я задумался, потому что никогда не ставил перед собой такую задачу. Перебрав в памяти весь текст нашего Священного Писания, я сказал:
— «Оно полезно для людей, но грех его больше пользы»18 и «Не приближайтесь к молитве, когда вы пьяны, пока не будете понимать, что вы говорите»19 — это слова из второй и четвертой сур.
— Вспомни еще что-нибудь, о знаток Корана! — не унимался принц.
Я напряг свою память, и передо мной возникло описание джанны20, данное нам Аллахом:
— «Образ сада, который обещан богобоязненным: там — реки из воды непортящейся, и реки из молока, вкус которого не меняется, и реки из вина, приятного для пьющих, и реки из меду очищенного»21.
— А встречалось ли тебе в Коране слово «майсара»? — спросил принц.
— Да,— ответил я,— но оно означает «благодать Божия».
— А теперь прочти его на своем языке,— приказал принц.
— «Вино дозволено»,— перевел я это слово на фарси.
— Вот видишь,— сказал принц,— сначала Аллах сказал о греховности вина, а потом разъяснил сущность этого греха, и так как до молитвы еще далеко, то мы можем выпить по пиале этого напитка из благословенного Фанаруза22.
И он разлил в ослепительно белые чаши красивую прозрачную рубиновую жидкость. Ее горьковатый вкус сразу же показался мне неприятным, но потом я почувствовал, как по моему телу разливается тепло, а к сердцу подошла волна радости. Даже окружавшее нас роскошное убранство царского жилища и волшебная прелесть сада за окном стали еще более прекрасными. Беседа наша оживилась, голоса зазвучали звонче, и мне захотелось выпить еще чашу, но принц возразил:
— Говорят, что выпитая пятая пиала чистого вина раскрывает сущность пьющего человека — все доброе и злое, что таится в его душе. Зачем нам, особенно мне — будущему царю этой земли, раскрывать перед кем-нибудь свою сущность? Давай оставим тайное тайным и будем пить вино лишь настолько, насколько оно укрепляет нашу дружбу.
Мне нечего было возразить на эти умные слова, тем более что дружба принца меня не утомляла, хотя временами мне казалось, что степень нежности в его отношении ко мне несколько превышает тот уровень, который, на мой взгляд, уместен в отношениях между мужчинами. Впрочем, мне самому спустя несколько лет пришлось убедиться в непрочности этих границ и пределов.
Тогда же нашу беседу и застолье принц закончил следующими словами:
— У тебя в твоих занятиях философией, думаю, частенько будет возникать необходимость оживить ум, обострить память и унять тоску безнадежности, иногда возникающую на пути к предвечной Истине,— все это сделает одна чаша вина, и тебе следует всегда иметь под рукой запас этого волшебного напитка.
И далее он призвал одного из своих самых верных слуг, и тот подробно объяснил мне, у кого в квартале магов23 я смогу выбрать вино по своему вкусу.
Памятуя о приятных ощущениях, вызванных первой в моей жизни чашей вина, я не стал откладывать свой визит к виноторговцу.
Старик маг вполне соответствовал описанию, услышанному мной от слуги Шамса ал-Мулука. Он долго расспрашивал меня, откуда я родом и как я узнал о его заветном товаре. Услышав, что я — ученый, он успокоился, сказав, что многие ученые Бухары, и среди них сам великий Абу Али, посещали зороастрийский квартал по тому же самому поводу, что и я, и, прежде чем отпустить мне просимое, он поведал мне легенду о том, как вино появилось в Иране.
По его словам, был некогда в Герате могущественный царь Шамиран, и был у него сын Бадам, человек мужественный, сильный и ловкий, и великолепный стрелок. Однажды царь и его сын сидели на веранде дворца, а придворные почтительно их окружали, и в это время неподалеку от них на ограждение веранды с криком села птица Хумайун24. Царь заметил, что вокруг шеи птицы обвилась змея и душит ее.
— А ну, кто из вас настоящий мужчина и спасет птицу? — обратился царь к приближенным.
— Позволь это сделать мне, о царь-отец! — сказал Бадам.
И он взял в руки лук и пустил стрелу так осторожно, что она пронзила голову змеи, не причинив никакого вреда вещей птице. Птица Хумайун посидела еще некоторое время возле людей, приходя в себя, а потом исчезла.
Через год она появилась снова в тех краях, и царь обратил на нее внимание людей, сказав, что это та самая птица, которая была спасена здесь год назад, и все стали следить за ней. Царь же приказал осмотреть те места, где птица садилась на землю, и принести ему все то, что она там оставит.
Каково же было удивление людей, когда они увидели, что все дары птицы Хумайун представляли собой несколько косточек от неизвестных в этой стране ягод. Царь созвал ученых и знающих людей своей страны, показал им эти косточки, сказав, что это подарок птицы Хумайун, и спросил, что, по их мнению, следует с ними сделать. Все они высказали единое мнение: косточки нужно посадить в землю и то, что взойдет, надежно охранять от потравы, чтобы посмотреть, что из них получится.
Царь вручил эти косточки своему садовнику и, указав на дальний угол дворцового парка, повелел ему зарыть там косточки в землю, сделать густую изгородь вокруг этого места, денно и нощно охранять посадку от животных и птиц и время от времени показывать ему, царю, состояние ростков, если они появятся.
Садовник так и поступил, и через некоторое время там появилась небольшая ветвь. Царь созвал ученых, чтобы они определили, что это. Однако никто и никогда не видел такого растения, и царь решил посмотреть, что будет дальше. Вскоре ветвей стало больше, у куста образовалась твердая, но очень гибкая основа — ее назвали лозой,— а на ветвях между листьями появились гроздья невиданных ягод. Царь распорядился не трогать их до наступления времени созревания плодов. Наконец пришло и это время: в царском саду созрели яблоки, персики, гранаты, маслины, груши; второй раз уже плодоносила смоковница, и, когда царь со своими приближенными пришел в сад, гроздья неведомых ягод украшали свою мать-лозу, как невесту, но никто не осмелился их попробовать.
Ученые обратили внимание царя на сочность этих ягод и предположили, что в них имеется польза, но, чтобы проверить это, необходимо их сок собрать в одном чане и посмотреть, что с ним будет. Садовник строго выполнил предписание ученых, и через некоторое время пришел к царю и сообщил ему, что сок начал кипеть, хотя никакого огня под чаном, где он хранился, никто не разводил. Царь пожелал сам посмотреть на это явление и, увидев, что из чана непрерывно поднимаются к поверхности группы пузырьков, приказал сообщить ему, когда жидкость эта успокоится.
Вскоре так и произошло, и царь с учеными пришли посмотреть, что стало с соком. Все были крайне удивлены, что из ягод черных, как агат, родилась такая прозрачная жидкость красивого рубинового цвета, и царь сказал:
— Теперь мы увидели, что ценность этого дерева в соке, добываемом из его гроздьев, но мы не знаем, что это — яд или противоядие.
И он приказал привести обреченного на смерть убийцу, дать ему выпить чашу этого сока. Выпив первую чашу, преступник застыл, как бы прислушиваясь к самому себе, но, когда его спросили, хочет ли он еще одну чашу, он ответил утвердительно. Выпив же вторую чашу, он вдруг стал веселиться, петь и танцевать, совершенно забыв об ожидающей его печальной участи, и даже сам царь показался ему не таким уж важным и величественным. Через некоторое время, слегка успокоившись и придя в себя, он сказал:
— Прошу о последней милости! Дайте мне еще одну чашу, а потом делайте со мной все, что хотите, ибо все люди смертны, и вы тоже, но никому из вас не доведется перед смертью испить этого чудесного напитка!
Царь дал знак исполнить его желание, и, выпив третью чашу, преступник заснул счастливым сном ребенка и проспал целые сутки. Когда он проснулся, его привели к царю, и властитель потребовал, чтобы он подробно описал все свои ощущения, и он сказал:
— Не знаю, что я пил, но это было великолепно. Первая чаша была горькой, и я уже задумался о предстоящих мне мучениях, если меня заставят пить еще, но в это время все во мне переменилось, и мне захотелось испить и вторую чашу. Когда же мое желание исполнилось, меня покинула печаль близости смерти и ко мне пришли такие радость и веселье, что жизнь моя стала легкой и я не увидел никакой разницы между мною, обреченным на казнь, и тобой — властелином чужих жизней. А выпив третью чашу, я заснул и во сне своем был счастлив, потому что видел светлые и сладкие сны!
Услышав все это, царь помиловал преступника, и с тех пор вино стало обязательным и в веселых и в грустных застольях.
Много лет спустя я побывал в Герате и с удивлением увидел там остатки крепости царя Шамирана, а у входа в город мне показали сад, называемый «Хирауйуза»,— имена этой крепости и этого сада называл мне старый бухарский маг, и я посчитал их плодом фантазии виноделов, и потому тогда я лишь подивился его рассказу, а все мое внимание было приковано к двум кувшинам с вином, нагруженными виноторговцем на маленького ослика: я так боялся, что они разобьются, будто в них был не перебродивший сок виноградной лозы, а джинны, запечатанные там перстнем господина нашего Сулаймана ибн-Дауда25 (да будет мир и благословение Аллаха с ними обоими!).
После этого я сам неоднократно убеждался в благотворном действии вина. С его помощью отчаяние, часто охватывающее исследователя на пути к Истине, сменялось надеждой, и оно делало ученые беседы мои с моими собратьями по наукам более содержательными, и каждая из этих бесед становилась шагом вперед в нашем деле. Вино как бы приобретало свойства критика разума и критерия таланта для каждого из участников наших собраний. Меня, конечно, страшил сам факт нарушения общепринятого запрета, но я верил в предопределение Аллаха и в то, что я всегда пребываю под Его защитой, поскольку если бы Он не захотел, чтобы я узнал вкус вина, то я бы его так и не узнал. Кроме того, я на личном опыте убедился, что легкое опьянение всегда сродни божественному экстазу, и я лучше стал понимать каландаров, на языке которых «вино» означает «высшие формы блаженства», а «полная чаша» — «жизнь, подаренную смертным Всевышним с обязательным поручением: испить ее до конца».
И я неслучайно упомянул здесь о Божественном Предопределении: когда я только начинал выяснять свои отношения с вином, Оно уже стояло у моего порога. Первым Его проявлением стала смерть хакана Ибрахима. Мне было девятнадцать лет, когда это случилось, и на престол взошел принц Шамс ал-Мулук. Новое высокое положение и ответственность за страну не повлияли на его отношения к друзьям и, особенно, ко мне. Более того, теперь он не расставался со мной, когда находился в Бухаре, и даже брал меня с собой в тронный зал, где усаживал на высокое кресло, поставленное рядом с троном так, что наши головы были почти что вровень.
В Бухаре, однако, ему подолгу засиживаться не приходилось, поскольку его страна беспрерывно воевала. С востока ее границы пробовали на прочность кочевники, волнами приходившие из степей, а на юго-западе постоянная опасность исходила от сельджукского султана Арп-Арслана, и смело можно сказать, что если бы не грандиозные войны, которые Арп-Арслан вел на Западе, постепенно завоевывая Арабистан и Рум26, то государство Шамса ал-Мулука быстро прекратило бы свое существование. Но пока Аллах оберегал его, и новый хакан, как и его отец, был вынужден проводить время в постоянных походах.
Зная о моей близости к новому хакану, ко мне потянулись многочисленные ходатаи и просители, и я вскоре на собственном опыте познал низость и коварство придворной черни и чиновников. Чтобы не унижать себя общением с ними, я испросил у Шамса ал-Мулука разрешения проводить летние месяцы в одном из принадлежавших ему хозяйств, недалеко от Джейхуна (эта большая река именовалась здесь Аму), где его слуги разводили и выезжали боевых коней и где был довольно удобный господский дом, большинство комнат которого пустовало.
Это уединение было мне крайне необходимо, потому что в бухарской библиотеке я нашел неизвестный мне ранее трактат ал-Лайса (мир и благословение Аллаха да пребудут с ним!), и знакомство с этим трудом сразу же убедило меня в необходимости дополнения моего алгебраического сочинения.
Я работал у открытого окна, и, когда мой взор отдыхал, его тешил вид скачущих полудиких коней, пытающихся сбросить с себя своих непрошеных всадников. А иногда мне становилось грустно от того, что великий Ибн-Сина (да пребудет с ним мир и благословение Аллаха!), как утверждали знавшие его, пренебрежительно относился к математике. И это, вероятно, было правдой, ибо из трех десятков его трактатов, прочитанных мной в Бухаре, не было ни одного математического. Передавали мне также его слова о том, что тот, кто вкусил тонкости логики, будет скупиться тратить мысли на математику. Я никак не мог согласиться с ним в этом, и сам, относясь к тем, кто «вкусил тонкости логики», я тем не менее испытывал истинное наслаждение, используя эти свои знания при решении сложнейших математических задач.
Когда моя работа над дополнением к алгебраическому трактату уже подходила к концу и я стал чаще и подольше посматривать в окно на бег лошадей, я однажды заметил, что среди всадников вдруг появилась тонкая и стройная юная фигурка. Меня она заинтересовала, и я, поставив точку в своей рукописи, как-то поутру отправился к беговым полосам, чтобы рассмотреть ее.
Вблизи же я увидел на полудиком коне молодую девушку, почти девочку, и поймал быстрый взгляд ее прищуренных от солнца и ветра темных глаз, скользнувший по мне, когда она проносилась мимо. Вскоре один из всадников остановился недалеко от меня и слез с коня, чтобы поправить подпругу, и я подошел и спросил его о загадочной всаднице.
— Это царевна Туркан, дочь Хизр-хана, родного брата нашего хакана Шамса ал-Мулука!
Я сразу же вспомнил восьмилетнюю девочку, которую я увидел во дворце хакана Ибрахима в свой первый приезд в Бухару, и ее, показавшуюся мне недетской и загадочной, обращенную ко мне еле заметную усмешку.
Несколько дней спустя, когда я в утренние часы внимательно читал у окна трактат Учителя27 о состоянии души, я услышал у себя за спиной легкие шаги, а когда я оглянулся, передо мной предстала сама царевна Туркан. В свои неполные тринадцать лет она, как это часто бывает у тюрчанок, выглядела почти взрослой девушкой, причем девушкой очень красивой, луноликой, с горячими черными глазами. Забегая вперед, скажу, что я прожил долгую жизнь и повидал много женских глаз, но прекраснейшими во всем мире для меня по сей день остаются глаза царевны, а потом и царицы Туркан.
А тогда мы некоторое время молча смотрели друг на друга. Первой прервала это молчание Туркан:
— Мне скучно здесь одной, Умар-джан,— сказала она,— и я зашла попросить тебя поехать со мной на прогулку.
— Но я плохой наездник,— возразил я,— и ты меня потеряешь уже до первого поворота.
— Ничего, мы найдем тебе смирную лошадь, и не забывай, что тебя просит та, которая могла бы приказать! — В ее последних словах появились отнюдь не капризные, а, я бы сказал, властные нотки: передо мной была не только прекрасная юная дева, но и, прежде всего, принцесса, и она мне об этом напомнила.
Мне уже оставалось только сказать:
— Слушаю и повинуюсь!
Наши прогулки стали ежедневными, и каждый раз мы удалялись все дальше и дальше от поместья. Однажды нам преградил путь мелкий залив: наступило время таянья снегов и льдов в горах, и река Аму, став полноводной, расширила свое русло. Туркан предложила не объезжать отмель, и мы стали пересекать ее напрямик. Но в том месте, где наши кони должны были уже выбраться на скользкий берег, Туркан вдруг не удержалась на лошади и упала в воду. Я выскочил на берег, бросил свой халат на траву и помог ей выбраться из воды. Потом я стал за поводья выводить на сушу ее коня, но животное, подчинявшееся только своей хозяйке, упиралось и оглашало окрестности громким ржаньем. Потом Туркан как-то по-особенному свистнула, и конь сам, фыркая, выскочил из воды. Только после этого я смог оглянуться на принцессу Туркан и не поверил своим глазам: ее шаровары и платье были развешаны на кустах диких роз, а сама она, обнаженная и прекрасная, покоилась на моем халате. Я остолбенел при виде этой бесстыдницы, а она спокойно сказала:
— Иди и ляг рядом со мной!
Увидев, что я продолжаю стоять как вкопанный, она спросила:
— Разве тебе не известно указание: «Ответь зовущему»28?
— Нельзя делать то, что мы делаем,— сказал я, еще не веря в то, что уже обязательно должно было произойти.
— Почему нельзя? Разве ты не веришь в Предопределение? — продолжала она спрашивать и, не дожидаясь моего ответа, сказала: — Если Аллах управляет всем на свете, то Он управляет и движениями наших душ и тел, и если пророк говорит о том, что судьба каждого записана у него на лбу29, то, наверное, и на каждой ферджи30 записано имя каждого мужчины, для кого она откроется. Я прочитала там твое имя, как только еще совсем девчонкой увидела тебя, и это и есть Предопределение!
— Не богохульствуй,— только и смог вымолвить я, чувствуя, что меня увлекает к ней такая сила, которой я не могу противостоять.
Я по неопытности так и не понял, была ли она девственницей или мне проложил этот путь тот, кто оказался в том списке, о котором она говорила, впереди меня, но, когда она одела высохшую одежду и мы медленно возвращались в усадьбу, она была весела и все время чему-то улыбалась, а я был в растерянности.
Оказавшись один в своей комнате, я достал заветный кувшин и выпил чашу вина. Все как-то сразу стало на свои места, тревога ушла, и мне захотелось еще вина и... еще Туркан. С первым было проще и, опрокинув еще одну чашу вина, я спокойно уснул.
Встречи наши продолжались на том же месте, на зеленом берегу у тихой заводи. В моей комнате она больше не бывала, и я к ней не приходил: дом был почти пуст, и наши перемещения по безлюдным коридорам и террасам легко могли быть замечены прислугой. И мы под видом долгих прогулок почти каждый день посещали наше место — место Предопределения, как мы его называли.
Впрочем, вскоре мы убедились, что место это принадлежит не только нам. Однажды, когда мы отдыхали от любви, я почувствовал на себе чей-то взгляд со стороны зарослей. Я обернулся и увидел желто-полосатый лик тигра. Царь Турана31 пришел посмотреть, чем занимаются люди в его владениях. Почувствовав, что тело мое напряглось, Туркан тоже повернула свое лицо к кустам, а я прижал ее моей, до этого ласкавшей ее рукой к земле, чтобы она замерла и не шевелилась. Тигр еще некоторое время смотрел на нас, потом зевнул, облизнулся и бесшумно исчез. По-видимому, он был сыт: стояло лето, и джейраны, подходившие стадами на водопой, были для него легкой добычей. Я обратил внимание на то, что Туркан не испугалась зверя,— в этом прекрасном теле была бесстрашная душа! Я же испытал страх, и, как я был уверен, более за свою подругу, чем за свою жизнь. И еще — где-то в глубине души — я был горд тем, что выдержал взгляд дикого зверя, а позднее мне стало казаться, что это тигр уловил в моем взгляде повеление отойти от нас. Я, конечно, не приписывал себе силу господина нашего Сулаймана ибн-Дауда (мир и благословение Аллаха с ними обоими), но в моей последующей жизни были еще случаи моего воздействия на зверей и даже на погоду32.
Тогда же тем не менее мы перестали посещать эту удаленную поляну, и было у нас в то лето еще несколько встреч в доме, и при этом я тайком приходил к ней, а не она ко мне, потому что я считал возможное наказание любящего более справедливым, чем позор любимой.
Все мысли мои были в те дни о Туркан, и я почти перестал читать. Но ко мне откуда-то свыше пришли стихи. Слова мои о любимой сами складывались в песни помимо моей воли, но, вероятно, краткость и красота логики настолько подчинили себе мой ум, что я просто не переносил длинных стихотворных форм. Сначала мне казалось, что для выражения моих мыслей, желаний и тоски о любимой достаточно маснави33, но знакомство с четверостишиями великого хорасанца Абу Саида Майханы34 убедило меня в том, что эта форма стиха наиболее соответствует моей душе, представляя собой, по сути дела, силлогизм — основу присущего мне логического мышления.
Я не буду превращать эти свои записки в собрание своих стихов. Стихи — они, как дети, отрываются от своего создателя и живут своей жизнью (а иногда и умирают), но два моих самых первых четверостишия, рожденные любовью, я хочу здесь привести:
Вином и розами у бегущей воды
Я буду наслаждаться с луноликой,
Пока я жив, и, пока я буду жив,
Я пью и буду пить вино любви.
И еще:
Прекрасна утренняя роса на лепестках цветов,
Прекрасно лицо любимой на зеленом лугу.
О дне прошедшем и будущем что ни скажешь —
все будет плохо.
Не говори о них и радуйся тому, что сегодня —
прекрасно!
Этим стихам суждено всю жизнь напоминать мне о самых счастливых мгновениях моего бытия, о неповторимой и быстротечной красоте моей любимой в дни моей первой любви, и, когда я освежаю их в своей памяти, передо мной возникают образы быстрой бурной реки и тихой заводи, зеленого луга на ее берегу, отделенного от остального мира густыми и колючими зарослями диких роз, и обнаженная красота, открытая мне одному. И душа моя на всех парусах стремится туда, в этот уголок рая, а потом возвращается с печалью о том, что время необратимо и утраты неизбежны.
И еще в те незабвенные дни счастливого ожидания ко мне пришли звезды. После наших свиданий с Туркан я с непременной чашей вина — непременной, потому что я убедился на собственном опыте, что опьянение вином находится в тесном родстве с опьянением любовью,— я в одиночестве сидел на веранде нашего полупустого дома, обратив лицо к небу, и тогда я стал замечать и в расположении и в движении звезд определенный порядок. Среди взятых мной для чтения трудов Учителя были также трактаты об астрономических инструментах и небесных телах, и я дал себе зарок изучить их самым внимательнейшим образом, как только хмель моей любви ослабеет, и душа моя вернет хотя бы часть своей свободы.
Жил тогда в моей душе и страх последствий моих с Туркан тайных деяний. Но я, по-видимому, в наследство от отца получил прозрачное семя, и то, что он считал проклятием — неспособность иметь детей,— стало для меня спасением, и я возблагодарил Аллаха за это свое невидимое увечье, ибо оно спасло две жизни: трудно было бы представить нашу дальнейшую судьбу — мою и царевны Туркан, если бы она вернулась с этих своих летних скачек беременной.
Главное лето моей жизни закончилось, и, когда по утрам зеленая трава стала покрываться плотным слоем белого инея, мы возвратились в Бухару.
Там нам с Туркан лишь иногда украдкой удавалось встретиться, и встречи эти были так кратки, что часто, когда я уходил от нее, мне казалось, что я просыпаюсь, выхожу из мгновенного забытья и все, что происходило в эти мгновенья, было сном.
Зато я стал больше времени отдавать науке. Оказалось, что астрономия уже после ухода Учителя значительно продвинулась вперед. Изучая звезды, я не мог пройти и мимо астрологии. Я не отношу астрологию к наукам, поскольку наука в моем представлении есть путь в еще неведомое, вечный поиск Истины, движение, а астрология есть, по сути дела, застывший свод правил, и человек с хорошей памятью легко может эти правила усвоить, а если он к тому же обладает проникновенным голосом и напыщенной важностью, то он с успехом будет извлекать материальные выгоды из этого, отнюдь не строгого, знания.
Однако, приобретя ученую известность, даже такой молодой человек, как я, не мог оградить себя от просьб что-либо предсказать, исходивших от важных, но не очень образованных людей, и в этих случаях, как правило, мне было легче исполнить просимое, чем объяснить его бесполезность. Бывало все же и так, что, проводя различные астрологические операции в присутствии человека, ожидавшего их результаты, я вдруг явственно ощущал предстоящее спрашивающему. Я сообщал ему свои предчувствия, придавая им форму астрологических заключений, и они, как правило, оправдывались. Эти случаи постепенно создали мне славу искуснейшего астролога, но меня тяготила такая популярность, и я, как мог, уклонялся от астрологических прогнозов, что и положило начало досужим толкам о моей скупости в передаче своего знания людям.
Все, о чем я пишу, было моей жизнью, а рядом шла жизнь других людей и жизнь страны. Трудно сказать, что важнее: жизнь страны или жизнь населяющих ее людей. Могу лишь сказать, что жизнь стран, где я пребывал, не раз изменяла мою Судьбу в те моменты, когда, казалось, мне неоткуда было ждать перемен. Так было и в тот раз: размеренную жизнь Бухары нарушило известие о том, что султан Арп Арслан, успешно завершив свой очередной поход на Рум пленением византийского императора, решил навести свой порядок во владениях хакана Шамса ал-Мулука в Мавераннахре35. Хакан узнал об этом, находясь в Самарканде, и, пока его отряд вернулся в Бухару, войско Арп-Арслана уже переправилось через Аму. Шамс ал-Мулук поспешно двинулся ему навстречу. Бой произошел на расстоянии одного дневного перехода к западу от Бухары. Сражение было выиграно сельджуками, но самому Арп-Арслану воинское счастье изменило — отважный боец и искуснейший полководец одним из первых пал на поле боя. Войско сельджуков возглавил семнадцатилетний Абу-л-Фатх Джалал-ад-Дин, который тут же в занятой им Бухаре был коронован под именем Малик-шаха, а Шамс ал-Мулук признал себя его вассалом.
На это торжество прибыл самый влиятельный после султана человек в империи сельджуков, всесильный визирь Низам ал-Мулк. Он собрал диван36 с приглашением местной знати и ученых и восславил на нем новый союз двух родственных стран, для упрочнения которого Шамс ал-Мулук берет себе в жены сельджукскую принцессу Рахму, а женой Малик-хана становится его сверстница — племянница Шамса ал-Мулука, принцесса Туркан.
Я возвращался из дивана с тяжелым сердцем, поскольку неумолимая государственная политика навсегда отбирала у меня мою любовь, и я, как я тогда думал, никогда больше не увижу прекрасное тело Туркан, не почувствую ее чарующий аромат, этот запах, сводящий меня с ума, и никогда больше она не обожжет меня своим разящим насмерть взором. Я горевал и думал о разлуке, начало которой было положено словами сельджукского визиря, но даже не мог предположить, что Судьба приготовила мне еще более тяжкие испытания.
Начались эти испытания незаметно, и первым шагом к ним оказалось приглашение на личный прием к визирю Низаму ал-Мулку.
Он принял меня в своей временной резиденции. Во время своих путешествий по западным землям Аллаха он пристрастился к кофе. Кофе был предложен и мне, и я рискнул попробовать, и мы приступили к нему после обязательных приветствий. Опорожнив крошечную чашечку горячего терпкого и горьковатого густого напитка, я не мог бы сразу высказать свои впечатления. Одно я мог сказать сразу: вино и чай мне нравились больше.
Затем визирь попросил меня рассказать о себе. Когда я завершил свой рассказ, он спросил, помню ли я своего соученика по Нишапурскому медресе Абу Раззака из Туса. Я ответил, что помню и что я и Абу Раззак — побратимы, объединившие свою кровь. Тогда Низам ал-Мулк сказал:
— Имя, под которым ты меня знаешь, есть мое звание, а мое настоящее имя — Абу Али ал-Хасан ибн-Али ибн- Исхак ат Туси, и я — родной брат отца Абу Раззака. Я знаю о тебе не только по твоей ученой славе, но и по его рассказу, и, став его побратимом, ты стал членом нашей большой семьи. Любой из нас в любом поколении окажет тебе защиту и поддержку, потому что верность слову и братству — девиз нашей семьи. Говори же, чего бы ты хотел.
Я, не задумываясь, ответил, что хотел бы иметь постоянную ренту, которая позволяла бы мне жить безбедно, отдавая все свои силы поиску Истины.
Выслушав меня, визирь сказал, что просьба моя будет исполнена и, пока он и его потомки будут находиться у власти в здешних краях, я буду получать ренту, которая сделает меня независимым и обеспеченным человеком. Затем, помолчав немного, визирь сказал:
— То, что я решил твой вопрос, не означает, что я согласен с этим решением. Послушай же мои сокровенные мысли: мой новый царь молод и хорошо образован. Он преисполнен великих намерений не только всемерно укрепить свою державу, но и содействовать расцвету наук и искусств, чтобы сделать ее центром мира и оставить по себе добрую память в истории народов и стран земли. Мне известен и один из его конкретных планов: учредить в своей столице самую большую в мире обсерваторию и уточнить не только небесные наблюдения, но и календарь, то есть — изменить само время. Поэтому, может быть, ты отложишь свое уединение лет на десять-двадцать и, пока ты еще молод, займешься этим делом; мое же решение о ренте будет исполняться, где бы ты ни был — в какой-нибудь нишапурской келье или во главе собрания ученых, которых пригласят в обсерваторию Малик-шаха. Подумай об этом. Я не тороплю тебя, но пробуду я здесь не больше недели. Это и есть твое время.
Я с поклоном покинул приемную великого визиря, а еще через два дня сообщил ему о своем согласии стать главным звездочетом Малик-шаха. Я до сих пор не могу понять, что было в основе моего решения — открывавшиеся передо мной перспективы научных исследований или желание быть поближе к Туркан при полном понимании всей мучительной бесполезности этого приближения.
Наш караван был втрое или даже вчетверо длинней, чем тот, который двенадцать лет назад доставил меня в Бухару из Нишапура. Возглавляли и замыкали это шествие военные отряды. За головным из них следовала свита Малик-шаха и Туркан-хатун, затем в окружении своих помощников двигался великий визирь. С этой частью каравана перемещался и я, испросив себе разрешение расположиться на верблюде. Это избавляло меня от необходимости сосредоточивать свое внимание на дороге, мне не нужно было напрягаться, чтобы усидеть в седле и управлять животным, поскольку верблюд, следующий в караване, в управлении не нуждается. Мысль моя, таким образом, была свободна и, повинуясь моей воле, могла коснуться любого предмета.
С небольшого холма я оглянулся на золотую Бухару: у меня не было предчувствия того, что я покидаю этот прекрасный город навсегда. Но в одном лишь я был абсолютно уверен, что, даже вернувшись когда-нибудь сюда, я уже никогда не найду здесь свое счастье.
Одну из остановок на ночлег в пути наш караван совершил в моем Нишапуре. Выглядел он не так нарядно, как Бухара, но это была моя родина, и мое сердце не находило изъянов в этом городе. В мечети я узнал, что мои мать и сестра вернулись сюда из Мазендерана37, и узнал, где находится их дом. Дом этот, приобретенный на щедрые дары покойного хакана Ибрахима, был уютен и довольно просторен. Увидев его, я представил себе, как я бы мог здесь спокойно жить и работать на ренту Низама ал-Мулка, и пожалел, что принял его назначение. Но отказаться от него я уже не мог.
Моя мать сильно постарела, и по тому, как она всматривалась в меня, я понял, что у нее плохо со зрением. Сестра же превратилась в девушку — я бы не сказал, что очень красивую, но что-то в ее облике было такое, что останавливало взгляд. Они обе повисли на мне, не выпуская моих рук, и Аиша все время приговаривала:
— Какой же ты красивый! Какой красивый!
Мне было приятно. Я давно уже не слышал таких слов. Правда, я читал их в глазах Туркан, когда она ждала меня нагая, в страстном томлении.
Нишапур мы покинули на рассвете следующего дня, и путь мой на этот раз лежал на запад. Караван шел ровной долиной, и скоро можно было только догадываться о существовании красивого зеленого города где-то там, посзади, у подножия Маадских гор.
5
Исфахан при Низаме ал-Мулке
Двигаясь на запад, наш караван обходил южные границы мертвой соляной пустыни. Казалось, любая жизнь покинула эти места. Но это, конечно, было не так. Острый глаз хоть и с трудом, но мог заметить на растрескавшейся почве какое-то движение: то над камнем поднималась слившаяся с ним мордочка ящерицы, то, напуганные шествием каравана, спешили в свои норы желтые змеи.
Я, покачиваясь на верблюде, перебирал в памяти, что я в своей жизни слышал и читал об Исфахане. В некоторых сочинениях наших старинных писателей говорилось о том, что этот город, называвшийся древними Аспадана, был основан иудеями, когда они еще были народом Аллаха38, и их за веру в Него жестоко преследовал языческий тиран Навуходоносор. Там же было сказано и о том, что, после того, как иудеи смогли вернуться в Ханаан, город этот полюбил и всячески украшал Зу-л-Карнайн39. Но потом этот город выделили из прочих своих городов цари Ирана. Помню, что я задремал среди этих размышлений, а когда проснулся, увидел, что все вокруг стало меняться: появились зеленые островки травы и деревья, становившиеся все выше и выше по мере нашего продвижения. Ощущалось присутствие реки, и, действительно, вскоре в стороне от караванного пути промелькнула узкая блестящая лента водной глади. Я уже знал от опытных проводников, что главным признаком приближения к Исфахану станет выход каравана к реке Заендеруд.
Я видел Туркан-хатун после ее замужества всего лишь дважды, и оба раза в Бухаре, где законы быта были не так строги, как в срединном Иране. Увидеть ее во время нашего совместного путешествия я даже не пытался, понимая, что такие попытки могут вызвать серьезное недоумение. И вообще, я уже приготовился к тому, что она через несколько дней исчезнет для меня навсегда на женской половине царского дворца.
До города оставалось еще полдня пути, когда караван остановился на непродолжительный отдых и чтобы напоить животных. Во время этой остановки было где-то там в голове колонны решено, что султан, Туркан-хатун и их свита с небольшим военным отрядом поскачут дальше, чтобы хотя бы поздно вечером, но в тот же день быть в Исфахане, а остальные заночуют на привале и, выступив на рассвете, прибудут туда посредине дня, что позволит сразу же удобно разместить тех из нас, кто попадает в сельджукскую столицу впервые.
И вот Исфахан предстал передо мной во всей своей дневной красоте посреди зеленой долины, окаймленной почти со всех сторон чредами пологих гор. Красивые дворцы и мечети, минареты и мосты радовали глаз, и я, еще несколько дней назад видевший только мертвую пустыню, подумал о том, как много значат реки, даже очень небольшие, в жизни людей. Именно возле них, возле моего милого Джебаруда, возле Герируда и Зарафшана, возле Заендеруда, возле звонкого ручья Мульяна, возникали и возникают красивые дворцы, волшебные сады, напоминающие правоверному о джанне, и целые города. Реки, ручьи и каналы, как вены, несущие кровь, разносят жизнь на земле Аллаха.
На следующий день меня пригласил к себе великий визирь, и сообщил, что его величество султан даровал мне участок земли и приказал возвести на нем для меня дом и разбить сад и что так как приказания султана выполняются немедленно, то работа эта уже начата, а пока он, Низам ал-Мулк, предлагает мне переселиться из временного лагеря к нему во дворец, где мне отведена комната.
Шел 465 год40, мне было двадцать семь лет, и я по-прежнему оставался жителем чужих дворцов, на этот раз уже ненадолго. Великий визирь предоставил мне полную свободу, и я бродил по Исфахану, где меня повсеместно окружали следы ушедших поколений — брошенные дворцы, пришедшие в негодность мечети и другие примеры разрушительного действия Времени. Но тут же рядом я видел молодую поросль: город обрастал и новыми лачугами, и новыми роскошными строениями. Такого ясного проявления круговорота времен я не видел ни в своем родном Нишапуре, ни в Самарканде, ни в Бухаре.
Прошел месяц моего пребывания в Исфахане, и меня пригласил к себе Малик-шах. Я не испытывал страха от предстоящей встречи — мое общение с хаканами Бухары убедило меня в том, что сильные мира сего такие же люди, как и их подданные,— со своими радостями и печалями. И если предстоящее посещение дворца султана и вызывало во мне трепет, то только потому, что я ни на минуту не забывал о том, что он стал темницей для моей вольнолюбивой возлюбленной Туркан, и что ее сердце, когда я буду во дворце, будет биться где-то совсем рядом со мной.
Султан Малик-шах был сердечен и прост в обращении, и я первоначально посчитал эту простоту за проявление примитивности его характера. Однако наша дальнейшая беседа убедила меня в том, что моя оценка была преждевременной. Дело было так: когда мы сидели в гостиной, нас обслуживал красивый мальчик из эмирских детей, и делал он это с большим изяществом. Когда он вышел, чтобы принести султану трубку, я высказал свое удивление его совершенством, и султан сказал мне:
— Не удивляйся. Ты ведь знаешь, что цыпленок, вылупившись из яйца, начинает клевать зерно без обучения, но, если его вынести в поле, он никогда не найдет дороги домой. А птенец голубки не умеет клевать зерно и лишь раззевает клюв, чтобы мать положила ему туда пережеванную пищу, но, начав летать, становится вожаком голубиной стаи, летящей из Мекки в Багдад. Так и этот мальчик: его годы проходят в семье, где чтут этикет, а всем кажется, что он усвоил его с молоком матери.
Я подивился этим словам и подумал, что человек, обреченный Аллахом на власть над другими людьми, получает от Него вместе со своим Предназначением способность мыслить ясно, четко и образно.
Султан объявил мне, что мой дом на предстоящей неделе будет завершен, и что рядом с ним строятся еще дома для ученых-хорасанцев, которых он пригласил, чтобы они вместе со мной трудились в новой обсерватории. Это были достопочтенные Музаффар ал-Исфазари, Маймун ибн-Наджиб ал-Васити и Абу-л-Аббас Лоукари. Не всем им удалось дожить до нынешних дней. Впрочем, тогда они еще не были «достопочтенными». Они были такими же молодыми, как и я, и мы вместе дружно взялись за работу. Уже через несколько месяцев после того, как мы собрались вместе, мы начали свои первые наблюдения. И незаметно потекли месяцы, дни и годы.
Однажды, посетив дворец султана Малик-шаха, я встретил там своего побратима Хасана Саббаха — он командовал одним из отрядов дворцовой стражи. Во время встречи со мной Хасан последними словами ругал Низама ал-Мулка, и я так и не сумел его убедить в том, что великий визирь полезен и государству и людям. Саббах много говорил об исмаилитах, и я почувствовал, что он крепко связан с этим движением. Напоминая о нашем кровном братстве, он пытался вызвать меня на искренний обмен мнениями по вопросам религиозной организации. Мне, твердо стоящему на Пути каландаров и Абу Саида, была чужда любая сектантская ограниченность, тем более связанная с признанием за кем-либо из смертных прав на наместничество и посредничество в моих личных отношениях с Аллахом. Однако ответы я давал уклончивые. Отпустить поводья своего языка я тогда еще не мог: слишком много невежественных ортодоксальных богословов можно было в те годы встретить в окружении султана. Дело в том, что в числе ученых, призванных ко двору, в том числе из Хорасана, были и теологи, притом весьма талантливые.
Среди самых выдающихся из них я обязан в первую очередь упомянуть Абу Халида ал-Газали, который был младше меня лет на десять. Он был очень талантливым человеком, но меня весьма настораживала его критическая нетерпимость к философским взглядам Учителя, которые он в пылу полемики на богословских спорах называл еретическими и даже дьявольскими. От всего этого веяло слепым фанатизмом, и меня даже насторожило его повышенное внимание к обсерватории и нашим исследованиям.
Однажды, когда большая часть астрономических приборов у нас уже работала, он заявился к нам и стал подробно расспрашивать меня о результатах проведенных нами наблюдений. Я стал очень многословно объяснять строение небесной сферы, применяя различные термины, малопонятные непосвященному в тонкости астрономии человеку. Скоро я почувствовал, что он совершенно потерял нить разговора и, понимая, что его водят за нос, мучительно искал повод, чтобы закончить беседу. Наконец сквозь мою плавную и монотонную речь прорвался крик муэдзина, призывавшего правоверных к полуденной молитве. Услышав эти милые его уху звуки, ал-Газали прервал меня словами:
— Ну вот наконец пришла Истина, и перед ней отступила нелепость!
После этих слов он встал, что-то пробурчал на прощанье и покинул обсерваторию. Однако мне постоянно рассказывали о том, что он продолжает свои публичные обличения Абу Али ибн-Сины в неверии. Его задача упрощалась тем, что в стране становилось все меньше людей, знающих арабский язык, а Учитель свои труды писал исключительно по-арабски. Это обстоятельство серьезно беспокоило меня и до того, как ал-Газали появился в Исфахане. И я еще в 470 году постарался выкроить из своих научных занятий время, необходимое для перевода на фарси известной «Проповеди» Учителя. Этот мой перевод прочли многие, и он успешно противостоял обличителям великого Абу Али.
Вероятно, мой перевод «Проповеди», странствуя через переписчиков из рук в руки, попал на глаза достопочтенному имаму и судье провинции Фарс Абу Насру ан-Насави, и он написал мне письмо, в котором были такие, не лишенные поэтического блеска, слова:
О восточный ветер, если ты соблюдаешь договор
по отношению ко мне, провозгласи мир
ученейшему ал-Хайяму.
Смиренно поцелуй перед ним прах Земли, так смиренно,
как тот, кто пользуется дарами мудрости.
Он — мудрец, облака которого
орошают живой водой истлевшие кости.
Он берет из философии о бытии и долженствовании то,
благодаря чему
его доказательства не нуждаются
в дополнительных вопросах.
В бытность мою в Бухаре имам ан-Насави, который был родом из Турана и возвращался из Самарканда в Шираз, по совету судьи Абу Тахира (да пребудет с ним милость Аллаха), у которого он гостил, пожелал встретиться со мной. Забыть нашу встречу я не мог, поскольку счел чудом, подаренным мне Аллахом то, что, как раз в тот момент, когда я был погружен в учение Ибн-Сины, передо мной появился его ученик — человек лично знавший царя ученых. Уже тогда ан-Насави представлялся мне пожилым человеком, а с тех пор, мне казалось, прошла целая вечность, ибо хоть и быстротечно Время, но долгими бывают годы юности, человека, и я был очень обрадован, узнав, что он еще жив и здравствует.
За всеми поэтическими иносказаниями его письма я рассмотрел его пожелание, чтобы я высказался по философским вопросам человеческого бытия и нравственного долга в духе тех бесед об истинных взглядах Абу Али, которые мы вели с ним в Бухаре. Я понимал, что это неспроста и что старый лис ан-Насави, всегда внимательно следивший за состоянием умов в землях Аллаха, почувствовал острую необходимость в таком сочинении и в том, чтобы оно исходило именно от меня.
К этому времени работы в обсерватории уже шли по определенному жесткому распорядку, и у меня стало появляться свободное от наблюдений и вычислений время, но время это не оставалось незаполненным. Практическая работа астронома во многом соприкасалась с такой наукой, как геометрия, и я посчитал своим долгом пристальнее вглядеться в ее основы. Постулаты и доказательства Евклида, которые я помнил наизусть и которые были так убедительны, пока речь шла об их реализации на ограниченных идеальных плоскостях, после того, как я, глядя в небо, прикоснулся к бесконечности, стали порождать во мне сомнения. Я стал задумываться о том, какой вид приняло бы учение Евклида, если попытаться применить его к бесконечным поверхностям, да еще обладающим некоторой кривизной. Наибольшие подозрения вызывал у меня, когда я думал об этом, пятый постулат, потому что я не мог себе четко представить поведение параллельных линий на бесконечной искривленной поверхности и не мог ответить на главный вопрос: сохранится ли их параллельность там, в бесконечном искривленном пространстве, моделью которого была для меня небесная сфера.
Именно об этом я много думал и даже стал делать заметки к некоему теоретическому исследованию трудностей вводной части книги Евклида, где изложены эти постулаты, когда я получил письмо имама ан-Насави, и я сразу же решил отложить геометрию и заняться философией, понимая важность полученного мною заказа.
В своем трактате об основах бытия и нравственного долга я был весьма краток и так стремился поскорее его завершить, что упустил при этом несколько существенных вопросов. Эти упущения я заметил, перечитывая свой личный экземпляр рукописи, после того, как «парадный» ее список, оформленный каллиграфом, уже был отправлен имаму. Это потребовало специального дополнения к трактату, которое я посвятил вопросу необходимости присутствия противоречия в нашем мире, определенность и долговечность которого обусловлены присутствием Аллаха, который все это знает лучше нас, смертных людей. Я не очень интересовался судьбой этих моих философских писаний, но по установившейся по отношению ко мне почтительности ученых богословов, я понял, что имам ан-Насави дал им ход и заставил их работать на мою репутацию и безопасность.
Напряженная работа в обсерватории и с каламом в руках над чистыми листами бумаги в первом десятилетии моего пребывания в Исфахане приковывала к себе все мои духовные силы, и я, расслабляясь в беседах с друзьями, совсем не ощущал своего интимного одиночества. Моя любовь к Туркан укрылась где-то в глубинах моей души и все реже и реже напоминала мне о себе мгновенной глухой болью. В те немногие мгновения, когда я оставался наедине с собой и мой мозг отдыхал на обочине одной из тропинок, ведущих к какой-нибудь конкретной истине, моя освобожденная от рутинных помыслов и усилий душа устремлялась ввысь к Истине всеобщей, к Всевышнему Йезиду — Творцу и Вседержителю всего сущего. В эти мгновения я полностью отдавался сосредоточению и достиг в нем существенных успехов. При этом я убедился в относительности времени: когда я шаг за шагом проходил ступени и уровни сосредоточения, задерживаясь на стоянках41, мне казалось, что я проводил там годы, а когда я возвращался из своих межзвездных странствий в реальный мир, я убеждался, что здесь, на грешной земле, прошло всего лишь несколько минут.
События же на грешной земле шли своим чередом. К 472 году в моей обсерватории были завершены астрономические таблицы в объеме, достаточном для введения нового календаря, и в 473 году мы торжественно преподнесли Малик-шаху и Низаму ал-Мулку рукопись таблиц и программу календарной реформы, а я к этим подношениям присоединил еще и довольно объемистую рукопись своего геометрического трактата. Султан Малик-шах по достоинству оценил наше усердие: все мои друзья-коллеги и я сам получили богатые дары и пожелания так же успешно продолжить свою работу. Мне же был, кроме того, предложен титул «аш-шайх ар-раис» — «царя ученых», но я отказался, сказав, что я еще не чувствую себя достойным разделить такое звание с величайшим Абу Али ибн-Синой и что я вполне доволен титулом имама «Доказательство Истины», которым я не по своей воле уже награжден ученым сообществом. В ответ султан сказал мне, что для него я все равно останусь царем ныне живущих ученых, и поэтому он, султан, хочет подарить мне шкуру тигра — царя зверей. Султан хлопнул в ладоши, и в зал внесли полосатую шкуру. Тот, кто ее выделал, был великим мастером своего дела. Он сохранил когти зверя и его оскаленную морду, а вместо глаз были вставлены цветные стекла. Эта желтая морда остро напомнила мне о наших с Туркан сладких играх на берегу Аму, и я подумал, не тот ли это тигр, который подсматривал за нами, зевая от скуки. И еще я подумал, не царица ли предложила Малик-шаху наградить меня шкурой царственного зверя?
Часто бывает так, что завершение большой работы как бы опустошает душу того, кто ее выполнил, и освободившиеся уголки души заполняет печаль. У меня было лекарство от тоски — моя тайная способность сосредоточиться и уйти в высшие сферы бытия, недоступные многим из смертных. Но для этого требовалось одиночество, а я возвращался от султана вместе с друзьями, да еще несколько поодаль от нас за нами следовали царские слуги, которые несли дары властителя.
Спутники мои о чем-то шумно говорили, иногда обращаясь ко мне. Я же отделывался общими словами, чтобы не показать, что мысли мои сейчас пребывают далеко отсюда. Полосы тигра напомнили мне дни моего счастья, и я впервые в Исфахане подумал о том, что юность моя закончилась и прошлое невозвратно. Мысли мои вылились в слова, а слова сами по себе сложились в печальные стихи, и я, не удержавшись, тут же прочитал их вслух:
Сегодня я грущу о том, что книга моей юности завершена,
О том, что закончилась ранняя весна моей жизни,
О том, что птица радости, которую звали «молодость»
И которая когда-то незаметно прилетела,
теперь куда-то улетучилась.
Светлая печаль объяла всех от этих моих слов, и дальше мы следовали молча, хотя это молчание говорило о мыслях молчавших больше, чем их речи, если бы они были сказаны.
Завершение основных моих работ высвободило мне много свободного времени, поскольку астрономические наблюдения шли по строгому регламенту и почти не требовали моего участия. Я работал в библиотеке, расположенной в пристрое к дворцу Низама ал-Мулка, где было собрано огромное количество рукописей, свезенных еще Арп-Арсланом из его многочисленных походов. Значительная их часть еще не была разобрана, и я с удовольствием помогал библиотекарю в них разбираться. Некоторые из этих сочинений я брал к себе, чтобы просмотреть и прочитать их в уединении. Однажды мне попался греческий свиток, озаглавленный «Книга Проповедника». Мне и до этого приходилось работать с греческими текстами — я читал Аристотеля, Платона, Евклида, но то были книги, прояснявшие ту или иную научную истину, и Наука во всем своем величии стояла за каждой из них. Здесь же за строками книги стояла Жизнь человеческая со всеми ее радостями и печалями, надеждами и разочарованиями. Кто-то из знающих людей, которым я рассказывал об этой книге, сообщил мне, что она является частью Священного Писания иудеев и христиан. Чтобы проверить эти сведения, я специально пошел в иудейский квартал. Иудейский мулла, они его называют ребе, подтвердил, что эта книга сопутствует Торе, сказав при этом, что они, иудейские священнослужители, стараются, чтобы ее прочли как можно меньше людей, поскольку она распространяет печаль и безволие. Кроме того, иудей сказал мне, что, по его мнению, книга эта написана господином нашим Сулайманом ибн-Даудом, но не все с этим согласны.
Я же, узнав об этом, был с этим согласен. Более того, в моем представлении никто, кроме господина нашего Сулаймана ибн-Дауда, да будет доволен Аллах ими обоими, человека, по воле Аллаха побывавшего в несравнимом могуществе и в полном бессилии, в несметном богатстве и в ужасающей бедности, пережившего времена радостных надежд и глубоких разочарований, не мог написать такую книгу.
Книга господина нашего Сулаймана ибн-Дауда помогла мне, человеку ученому и потому требующему четких формулировок, утвердиться в правоте моих, тогда еще не высказанных, воззрений на смысл человеческой жизни и в правильности избранного мною Пути освобождения души. Это только поначалу кажется, что к освобождению души ведет множество дорог. Все это — мираж. В действительности туда ведет одна дорога, и даже не дорога, а узкая тропа, по обе стороны которой располагаются соблазны: власть, богатство, плотские наслаждения, стремление к земной славе. Им сопутствуют зависть и порожденная ею ненависть. Шаг вправо или влево с этой узкой тропы — и тебе уже никогда на нее не вернуться. Другая и, может быть, главная особенность этого Пути состоит в том, что нельзя воспринимать его как обузу, нельзя не испытывать удовлетворения от каждого шага по направлению к цели. Только тот, кто шагает по этой узкой тропе легко, без груза несбывшихся мечтаний, радуясь каждому новому часу и дню своей жизни, как величайшему благу, и равнодушно взирая на мирские соблазны; тот, кто понимает, что всем земным победам, как бы значительны они ни были, и сокрушительным поражениям, в сущности, цена одна, может достигнуть заветной цели — полной свободы у ног Всевышнего Йезида. И клянусь Аллахом, я был на этом Пути.
И все эти мысли, разбуженные удивительной книгой господина нашего Сулаймана ибн-Дауда, стали отливаться в стихотворные строки, звучавшие в моей душе.
Эти мои занятия были прерваны однажды приходом курьера великого визиря. Низам ал-Мулк приглашал меня прибыть к нему в тот же вечер для частной беседы. Содержание беседы, последовавшей за обычными приветствиями, было для меня неожиданным. Великий визирь сначала завел речь о прелестях семейной жизни, а потом с предельной откровенностью перешел к моим делам. Он сказал, что моя жизнь в уединении в доме, где одна только мужская прислуга, начинает вызывать подозрения и толки. Он, великий визирь, конечно, в грош не ставит всякую досужую болтовню и затеял этот разговор со мной только потому, что он сам абсолютно уверен в необходимости присутствия женщины в доме.
— Женщина содействует гармонии души и тела, и ты, мой милый Омар, уже достаточно богат, чтобы купить себе красивую девушку, и даже не одну, и наслаждаться ее близостью,— сказал Низам ал-Мулк.
Я и сам уже подумывал об этом, когда у меня среди моих занятий появился досуг. Но к этому времени я уже хорошо знал не только труды, но и жизнеописания моего великого Учителя Абу Али ибн-Сины (да будет им доволен Аллах) и помнил о том, что сокращение его времени пребывания среди живых произошло из-за отсутствия у него сдержанности и из-за его злоупотребления близостью с женщинами, а умышленное или искусственное сокращение жизни, переданной нам Аллахом во временное пользование, я, как я уже писал, считал величайшим преступлением. Впрочем, я лично был уверен в том, что сумею удержаться от излишеств. В этом меня убеждал мой опыт общения с вином и кальяном: я умел ограничивать и продлевать свои удовольствия, уменьшая их дозы.
Все эти мысли пронеслись в моей голове, пока мы в молчании пили горячий кофе, а затем я сказал, что обязательно последую мудрому совету визиря, а так как у меня нет опыта в деле приобретения невольниц, я обращусь к своему побратиму Хасану Саббаху, который, как известно, повсюду хвастался своей потенцией.
Я заметил, что при имени Саббаха словно тень пробежала по лицу Низама ал-Мулка, и после паузы он сообщил мне, что был вынужден отстранить Саббаха от дворцовой службы после целого ряда непростительных проступков и что тот куда-то исчез из Исфахана и, по слухам, в настоящее время сколачивает банду из отщепенцев — низаритов, с именем которых связывают раскол среди исмаилитов. Эту часть разговора я пропустил мимо ушей, поскольку политика меня не интересовала, и сделал лишь один вывод: на невольничий рынок мне придется идти самому.
Отправился я туда в очередной базарный день, и дело оказалось не таким уж трудным. Уже в самом начале торгового ряда я заметил невысокую стройную девушку с глазами, радостно глядевшими на окружающий ее мир. Уже этим одним она отличалась от большинства выставленных на продажу женщин. Продавец сказал, что Саида — так звали мою избранницу — была взята в счет долгов прямо из семьи, находившейся в услужении у богатого купца на севере страны. Торговые дела ее хозяина пошли хуже, и он был вынужден разлучить ее с семьей.
Уже к вечеру того же дня ее голос весело звенел в моем доме: она устраивала в одной из комнат, которая была ей выделена, «женскую половину». Я не вмешивался в эти заботы, предоставив их ей, и с удовольствием вслушивался в едва различимый акцент, ощущавшийся в ее речи и напоминавший мне о незабвенных днях моей бухарской юности. Учитывая, что мои слуги были приходящими и на ночь покидали мой дом, который оставался в нашем с Саидой полном распоряжении, я не входил в ее покои, как это было принято у прочих людей, а она приходила ко мне в комнату, где на нас, сплетавшихся на ковре, безучастно смотрела оскалившаяся желтая морда туранского тигра.
Саида была такой же юной, как и царевна Туркан времен наших встреч, и напоминала мне ее своей неутомимостью в любви. Временами мне казалось, что я держу в своих руках царицу Туркан — таким же безудержным был покрывавший меня водопад ласк и поцелуев. Я, как и там, на берегу Аму, был более сдержан, и мои ласки и проявления моей страсти Саида ценила превыше всего, что для меня было ново, так как царевна Туркан, как мне казалось, и вовсе меня не замечала — я в ее руках был сладкой игрушкой, доставлявшей ей неисчерпаемые удовольствия. Только запах Саиды был другим, приятным, но другим, не тем, который мне хотелось ощутить. Тот запах — запах юной Туркан — был, вероятно, запахом моей юности, и он навсегда остался там, где расцвела наша любовь. Признав необратимость времени, я даже теперь, прочитав великую книгу господина нашего Сулаймана ибн-Дауда, не мог принять необратимость счастья и смириться с этой утратой. Может быть, я ожидал, что мне еще когда-нибудь вернет мою радость воспетый Рудаки ветер Мульяна, преодолев горы и пустыни, отделяющие меня сегодня от тихой камышовой заводи на границе Мавераннахра?
В таком относительном покое прошли еще несколько лет моей жизни. Я очень долго учился ценить мгновения, а в Саиду это понимание, казалось, было заложено Творцом, и я любовался ею, переполнявшей ее радостью жизни. Я ее почти любил. Во всяком случае, в моем сердце она заняла один из пустовавших до ее появления уголков. Впрочем, я никогда не наблюдал за ней тайком. Может быть, я просто боялся увидеть ее наедине с собой; боялся того, что, оставаясь одна, она сбрасывает свой приветливый и радостный облик, как ненужную одежду, и остается такой, какой ее не знает никто, и в том числе я, ласкающий ее и ласкаемый ею.
И все-таки мне пришлось увидеть ее печаль: однажды в мои ворота постучался измученный долгой дорогой путник, который сообщил, что он прибыл с караваном из Хамадана и что его просили сообщить Саиде о том, что ее мать и отец при смерти. Саида почернела от этой вести, и я подумал о том, что передо мной не наложница, а человек, нуждающийся в помощи. Я же к тому времени уже более десяти лет безвыездно жил в Исфахане, и мне захотелось вновь подышать горячим ветром пустынь и повидать красоты незнакомых мест. В Хамадане же мне хотелось побывать на могиле Учителя, потому что не было в целом мире до сих пор более важного для меня человека.
Когда я объявил Саиде о предстоящей поездке, в ее безжизненных глазах снова загорелся огонек. И через несколько дней мы с ней и с одним из моих слуг уже двигались к северу в составе большого каравана. Наши с Саидой верблюды шли рядом, и я время от времени ловил ее благодарный взгляд.
Ее отца и мать мы застали в живых, но отец умер на следующий день после нашего приезда, а мать уже заметно шла на поправку. С ними мы нашли одного из сыновей их хозяина, который ухаживал за ними, как за близкой родней. От моего взора не укрылись взгляды, которыми обменялись Саида и Махмуд — так звали хозяйского сына. Я ощутил в них любовь, усиленную разлукой.
Мне пришлось исполнить некоторые обязанности врача, хоть я, в отличие от Учителя, не любил медицины. Я пощупал лоб больной, посчитал пульс и пришел к выводу, что состояние ее удовлетворительное и будет непременно улучшаться. Когда я это говорил, Саида и Махмуд стояли рядом, и я увидел, что они — великолепная пара. Я подумал, что если через день-два мы с Саидой покинем Хамадан, и на этот раз, возможно, навсегда, во взгляде Саиды, даже охваченной любовной страстью, я буду всегда видеть отражение Махмуда.
На следующий день я посетил могилу Учителя и долго советовался с ним обо всем, к чему была небезразлична моя душа, и, конечно, о Саиде. И я получил ответы. Один из них я вечером сообщил Саиде: я освобождал ее, награждал за годы, проведенные со мной, и оставлял ее здесь, чтобы она могла помочь матери вернуть здоровье и прожить возле нее отведенные ей Аллахом дни. О Махмуде не было сказано ни слова, но в глазах Саиды я прочитал и эту надежду, хотя мне казалось до этого, что она не подвержена таким бесполезным чарам. Что ж, я сам однажды сказал о том, что научить добру людей свободных — прекраснее, чем волю дать рабам. Свой поступок я посчитал для Саиды уроком добра.
Итак, в Исфахан я уже возвращался один, пристав к небольшому каравану, в планах которого была остановка в небольшом городке Нехавенде. Это было симпатичное селение, но у меня с первых же минут пребывания в нем возникло ощущение присутствия какой-то опасной тайны. В речах людей была двусмысленность, фразы не договаривались до конца, но постоялый двор был достаточно благоустроенным, а прислуга — внимательной, и мое беспокойство улеглось. Отход каравана был назначен на полдень следующего дня, и я, встав на рассвете, решил побродить по окрестностям городка. Однако, когда я вышел на его окраину, меня взял в кольцо отряд незнакомых людей, мне подвели лошадь и очень вежливо попросили следовать вместе с ними в том направлении, которое мне будет указано. Наш поход продолжался целый день, и я был вконец измучен этой верховой ездой, от которой я давно отвык. Мы остановились на ночлег в предгорьях в местности, напоминавшей военный лагерь, охранявшийся несколькими группами молодых всадников. На мои обращения и к ним, и к моим спутникам следовали почтительно-уклончивые односложные ответы, а поутру наш отряд опять тронулся в путь.
В дороге я размышлял о том, что ходившие в последнее время в столице слухи о существовании в царстве Малик-шаха неких бандитских групп, контролировавших целые территории, как я мог теперь судить, имели вполне реальные основания. Однако я был спокоен: я не считал себя бессмертным и твердо знал, что сроки моей жизни определяет Аллах, да и обращение со мной было, как я уже сказал, весьма уважительным. Единственным, вызывавшим мое недоумение, был вопрос: зачем бандитам нужен ученый? Разве что им потребовался гороскоп. Но, на мой взгляд, им и без всякого гороскопа должно было быть ясно, что их ожидает гибель.
Дорога становилась круче, и наконец мы въехали в ворота крепости, стены которой местами соприкасались с отвесными скалами, уходящими ввысь, а местами располагались над обрывом. Мне помогли слезть с коня. Затем меня проводили в богато убранную комнату, где на низком столике стояли фрукты, шербет, вино в кувшинах и халва. Я так увлекся созерцанием горной страны, вид на которую открывался из единственного окна в этой комнате, что не заметил и не услышал, как в одной из стен бесшумно открылась потайная дверь и оттуда вышел, пригнувшись, высокий человек.
— Ну, здравствуй, брат мой! — раздался его голос, показавшийся мне очень громким в царившей здесь тишине.
И я с удивлением узнал в подходившем ко мне субъекте в одежде хаджи42 и шейха-ученого — в зеленом халате и огромной чалме — своего соученика по медресе в Нишапуре Хасана Саббаха. Особенно поразило меня его одеяние, я-то хорошо знал, что из всего Корана он за несколько лет ученичества сумел запомнить только Фатиху43, да и ее не мог произнести с первого раза.
— Мир и благословение Аллаха тебе, Хасан! Но почему ты носишь не свою одежду? Ведь сколько я тебя знаю, ты был воином, а не ученым-шейхом! — спокойно спросил я.
— Тем боям, которые веду сейчас я, более приличествует именно эта одежда. Я ведь сражаюсь за то, чтобы за мной, вняв уговорам или от страха, пошли люди, много людей! — ответил Хасан и добавил: — Идем, я тебе кое-что покажу!
Мы вышли во двор крепости. За площадкой, по которой ходили оседланные и неоседланные кони, Хасан жестом показал, что мы должны пройти дальше — туда, где за ажурной оградой виднелась зелень сада. Сад этот меня поразил, и моя услужливая память вынесла на поверхность мысли поэтические строки Корана, и я стал произносить их тихим голосом:
А тому, кто боится сана Господа своего,— два сада,
Обладающие ветвями.
В них два источника протекают.
В них — из всяких плодов два сорта.
Опираясь на ложа, подкладка которых из
Парчи, а сорвать плоды в обоих садах — близко.
Там скромноокие, которых не коснулся до них
ни человек, ни джинн.
Они — точно яхонт и жемчуг.
Есть ли воздаяние за добро, кроме добра?
Я тщетно ждал, что Хасан, устроивший здесь довольно точное подобие джанны, произнесет аят44 55-й суры, именуемый «Рахман», повторяющийся после каждой из произнесенных мною строк: «Какое же из благодеяний Господа вашего вы сочтете ложным?» Я специально делал долгую паузу после каждой строки, но мой названый брат слушал речь Аллаха молча. Отсюда я сделал два вывода: первый,— что Хасан так и не выучил Коран, и второй,— что за всем этим театром стоит кто-то другой — хитрый, умный и знающий все тонкости описания райского сада, в какой бы суре Корана они не содержались, а мой брат Хасан — всего лишь игрушка в чьих-то руках, игрушка, переполненная ненавистью к людям вообще и к Низаму ал-Мулку в особенности.
Рай имени Хасана Саббаха был невелик, но тот, кто разбивал этот сад, стремился к тому, чтобы в нем было все, о чем говорилось в Коране. Здесь были несколько небольших прудов. Сад пересекали два ручья. На их берегах в тени деревьев были устроены лежанки, покрытые расшитыми покрывалами и атласными подушками. От ручьев и водоемов веяло прохладой. На этих коврах и покрывалах возлежали молодые люди и красивые нездешние девушки, вероятно румийки, а очаровательные, роскошно одетые мальчишки обносили эти компании кувшинами с каким-то питьем. Звуки падающих струй привели нас в ту часть сада, которая находилась на верхней террасе. Она была меньше нижней, но столь же красивой. И здесь у ручья отдыхало несколько молодых людей. Один край верхней террасы выходил к обрыву. Я остановился там, любуясь красотой гор. Хасан подозвал к нам одного из пировавших у ручья. Это был красивый юноша, почти мальчик. Что-то в его лице было для меня необычным. Посмотрев внимательнее, я заметил его странные глаза — зрачки его были расширены так, что обода почти не было. «Гашиш!» — догадался я, и эта догадка сразу же объяснила мне сущность необычного сладковатого запаха, который к нам иногда приносил ласковый ветерок.
Юноша смотрел на Хасана, как собака, готовая выполнить все, что прикажет ей хозяин.
— Пойди полетай, мой милый, а потом вернешься в джанну,— спокойно сказал ему Хасан.
И юноша немедленно шагнул с обрыва.
Сердце мое глухо ударилось в грудь, и я на некоторое время утратил дар речи, а Хасан насмешливо смотрел на меня.
— Так любой из них,— он широким жестом обвел сад,— пойдет на смерть и умрет, но выполнит то, что я ему прикажу!
— Мало того, что ты, нарушая волю Аллаха, отнимаешь у них Его великий дар, даваемый Им человеку лишь однажды, ты учишь их отнимать жизнь у других, растишь убийц,— сказал я.
— Я воюю с неверными, с отступниками, и эти дела угодны Аллаху,— ответил Хасан.
— Опять я, как когда-то в Нишапурской школе, должен напоминать тебе слова Аллаха,— сказал я и прочитал ему аят, который должен знать каждый мусульманин: — «Сражайтесь на пути Аллаха с теми, кто сражается с вами, но не нападайте,— поистине Аллах не любит нападающих!»45
— А ты ведь нападаешь,— продолжил я после паузы,— и Аллах найдет тебя или твоих потомков.
— Я не чувствую на себе гнева Аллаха. Ты же видишь, что все наши начинания удачны. Я ушел из Исфахана с пятью бойцами, а теперь у меня государство с пока еще невидимыми границами, и ты находишься в столице этого процветающего государства — в моем «Орлином гнезде». Более того, Аллах предоставил нам возможность управлять ходом событий. Мне достаточно послать одного-двух молодцов из тех, кого ты видишь в этом райском саду, и они отдадут свои жизни, но прихватят с собой на тот свет тех, кто мне мешает или мне не нравится. Переходи ко мне, брат, и ты будешь иметь все, что пожелаешь!
— Зачем я тебе, и что делать ученому среди убийц? — спросил я.
— Любое государство убивает, завоевывая чужие земли или усмиряя свои народы, но ученые украшают эти государства и стремятся быть поближе к трону,— ответил Хасан и добавил: — А здесь ты сам будешь на троне, никому не угождая, а твое имя, уже известное многим, будет украшать наше дело.
На это я ответил ему, что меня не тяготят мои отношения с такими благородными людьми, как Малик-шах и Низам ал-Мулк, и что упомянутой им, Хасаном, известностью моего имени я во многом обязан этим своим высоким друзьям. И еще я сказал Хасану, что я твердо уверен, что творящих злое ждет возмездие Аллаха, а в каком поколении оно настигнет их, это известно одному только Аллаху. Слушая меня, Хасан иронически улыбался.
— От поколения к поколению мы будем становиться сильнее, и могущество наше будет беспредельным,— сказал он.
— Аллах знает лучше! — сказал я, чтобы завершить этот бесплодный спор46.
Хасан огладил бороду, давая этим понять, что эта часть беседы завершена. Мы вернулись в зал и приступили к трапезе. Наш дальнейший разговор касался лишь воспоминаний о школьных годах, о наших детских веселых проделках, об учителях. Веселый пир двух давних друзей, и ничего больше.
На другой день я опять в сопровождении небольшого вооруженного отряда тронулся в путь. Мои спутники были со мной до Нехавенда, где я был определен на постой к людям, по-видимому связанным, как и почти все в этом городке, с Хасаном Саббахом. Со мной они были весьма почтительны и вскоре сообщили, что сюда прибыл караван, следующий в Исфахан. С ним я и продолжил свой путь.
По возвращении в Исфахан я буквально в тот же день запросился на прием к Низаму ал-Мулку, но принят был только через неделю. Я рассказал великому визирю о своих приключениях и выразил свою тревогу по поводу ущерба, который могут нанести вооруженные и одурманенные банджем47 низариты. О своем кровном побратимстве с Хасаном я умолчал, памятуя слова Пророка (да благословит его Аллах и да приветствует) о том, что умение хранить тайны есть качество праведных48. Визирь, выслушав меня, сказал, что ему о деятельности низаритов известно все, поскольку в их лагере есть его лазутчики, и что, по его мнению, опасности для государства эти бандиты не представляют, а, наоборот, их мелкие бесчинства еще более убеждают население царства в необходимости сильной центральной власти. На этом аудиенция закончилась, хотя хитроумные соображения великого визиря были мне непонятны. И поэтому меня, откровенно говоря, уверенность Низама ал-Мулка не успокоила. Предчувствия беды сохранились в моем сердце. Но у меня после этой поездки на север страны появились другие заботы: без Саиды мой дом опустел, а я за то время, пока она была со мной, привык к тому, что под моей крышей звучит женский голосок. И я решил приобрести для себя новую невольницу, дав зарок не привязываться к ней сердцем, как к Саиде.
В ближайший торговый день я в сопровождении слуги отправился на невольничий рынок. Там меня сразу же поразила красота одной из невольниц. Она была высокой, почти с меня ростом, и дешевый изар49 не только не скрывал прелесть и совершенство ее тела, но и подчеркивал красоту ее высокой груди и стройного стана. Я вступил в торг, но не смог выдержать соревнование с богатым купцом. Мы уже оставались вдвоем среди набавляющих, и он в конце концов, назвал такую цену, которую я не смог перебить. Я был очень расстроен и, чтобы успокоиться, закрыл глаза и хотел достичь хоть на мгновение высших ступеней сосредоточения, покинув окружавший меня суетный мир. Однако, к своему собственному удивлению, я вместо обычных своих медитационных формул вознес к Всевышнему Йезиду страстную молитву — желание, чтобы эта красавица была рядом со мной.
Когда я вернулся в этот мир и пришел в себя, я увидел, что в нем что-то произошло. Стоял какой-то непонятный мне крик, люди вокруг меня бегали туда-сюда, на рынке царила какая-то паника. И вскоре я узнал ее причину: старого купца, чересчур возбужденного торгом, то и дело выскакивавшего из-под навеса на солнцепек, хватил удар. Протолкавшись через толпу, я, посмотрев на его посиневшее лицо и белки закатившихся глаз, понял, что Йезид призвал его к себе и, скорее всего, отправит в джаханнам50, ибо у людей его профессии всегда найдется для этого достаточное количество грехов. Потом я взглянул на невольницу — ее звали Анис — и заметил радость в ее глазах. Я расплатился с работорговцем и подошел к ней, а она протянула мне руку, чтобы я отвел ее в свой дом. Я повел ее рядом с собой, ощущая незнакомый мне аромат исходивших от нее благовоний, и думал о том, что моему сердцу, видимо, так и не суждено быть свободным, ибо все происшедшее на невольничьем рынке я воспринял как Знак Всевышнего.
Уже через день мне стало казаться, что Анис жила в моем доме с незапамятных времен. Она была восхитительна и днем и ночью. С ней я впервые ощутил прелесть длинных ног и узнал о существовании ранее неведомых мне разных путей к наслаждению. И дни мои проходили в работе, в ученых раздумьях и беседах, а главное — в сладком ожидании ночей. Я не бывал во дворце и забыл о гашишном рае Хасана — истинный рай, подаренный мне Всевышним Йезидом в виде Анис, вытеснил воспоминания о жалких подделках.
Вскоре, однако, земные дела постучались в мои райские врата: кто-то из моих коллег в нашей обычной беседе вдруг обмолвился о том, что Низам ал-Мулк собирается в путешествие по северным провинциям, чтобы на месте ознакомиться с положением дел и открыть новые медресе в Хамадане, Тебризе и Казвине. Поскольку его путь непременно лежал через Нехавенд — место, где я испытал незримое присутствие несчастья, где я был похищен и куда был возвращен Хасаном Саббахом, я был не на шутку встревожен.
Я без предварительного извещения и приглашения отправился на прием к великому визирю, и был им принят без промедления. На этой нашей последней встрече я умолял его усилить конвой и ни на час не задерживаться в Нехавенде, который, по моему мнению, находился под полным контролем низаритов. В ответ Низам ал-Мулк сказал мне:
— О, досточтимый Омар! Если великий визирь должен чего-то бояться в своей собственной стране, то это означает, что его дело проиграно и того всемогущего государства, которое он оберегал и растил, более не существует. А если это так, то зачем мне моя бесполезная жизнь?
В этих его последних обращенных ко мне словах, несмотря на их горечь, была уверенность в небесполезности его трудов. Но у меня этой уверенности не было, и после его отъезда я каждый день ожидал плохих вестей. И они пришли из того самого Нехавенда, об опасности которого я говорил визирю. Его вера в благоразумие людей оказалась чрезмерной. Великий Низам ал-Мулк был убит каким-то ничтожеством, и, когда тело убийцы терзала рассвирепевшая стража, глаза этого юноши, с расширенными до предела от гашиша зрачками, вероятно, видели джанну, ее густые кусты и деревья, растущие на земле, щедро удобренной навозом слугами Хасана Саббаха.
6
Исфахан без Низама ал-Мулка
Я с болью в сердце воспринял утрату Низама ал-Мулка. Но и охваченный совершенно искренней печалью, я не мог не думать о судьбе моей обсерватории. И кроме того, где-то в глубине моей души скрывалась тревога о том, что будет со мной и как сложится моя жизнь, если обсерватория будет закрыта. Я стыдился этих своих мыслей и прогонял их, но они неизменно появлялись снова. Я, конечно, понимал, что моя обсерватория существует исключительно по воле Малик-шаха, но Низам ал-Мулк был именно тем человеком, который, имея в любое время доступ к властителю, докладывал ему о наших успехах и нуждах, обеспечивал регулярную выплату нашего жалованья и приобретение необходимого оборудования и материалов. Появится ли у ног царя наш новый постоянный опекун и защитник — вопрос, мучивший меня в эти скорбные дни.
Через несколько дней Малик-шах пригласил меня во дворец, и я увидел совершенно другого человека: тридцатисемилетний царь выглядел стариком с потухшим взором. Я знал, по слухам, что в его окружении уже несколько лет шла борьба за его наследство. У него было пять сыновей от разных жен. Низам ал-Мулк, следуя древней традиции, считал, что право престолонаследия принадлежит старшему сыну, а его младшие братья могут сменить его на троне опять-таки по старшинству, и только в том случае, если на момент его смерти у него, в свою очередь, не будет взрослого сына. С этим была не согласна Туркан-хатун, которую Малик-шах очень любил. Ее сын Насир ад-Дин Махмуд был самым младшим, и она сразу же после его рождения начала борьбу за его первенство, но ее действия всячески сдерживал авторитет великого визиря.
Я полагал, что теперь, когда Низама ал-Мулка не стало, все склочные дела обрушились на плечи Малик-шаха и ноша эта оказалась для него слишком тяжела. Впрочем, ко мне он был по-прежнему милостив, но он был не расположен к долгим беседам и отпустил меня, сказав, что его планы в отношении обсерватории не изменились, и казначей по его приказу сразу же выдал мне очередное содержание.
Заканчивая беседу, он произнес слова «пока я жив», и меня опять, как некоторое время назад в Нехавенде, охватили тяжкие предчувствия. Уже полтора месяца спустя я смог убедиться в их обоснованности: глашатаи вдруг объявили в городе о внезапной смерти Малик-шаха от тяжелой болезни. Я был удивлен этим известием, поскольку сам я числился одним из дворцовых врачей, так как всем было известно о том, что я знаю наизусть в числе прочих и медицинские труды Ибн-Сины. Я же сам не любил врачевания и охотно уступал инициативу в этом деле своим более проворным коллегам по дворцовому консилиуму.
Теперь же то обстоятельство, что меня даже не позвали во дворец, как только занемог султан, вызвало у меня серьезные подозрения, и я сам отправился в покои государя. Там шли поспешные приготовления к похоронам. Врачи подвели меня к телу Малик-шаха, сообщив, что он умер два часа назад. Лицо султана было спокойным и умиротворенным, как это часто бывает у покойников. Лишь два обстоятельства поразили меня: его кожа потемнела, а в уголках рта я заметил капельки белой пены. Один из врачей сразу же вытер лоскутом материи губы султана. Но пока мы разговаривали, я увидел, что пена выступила снова. Я сразу же подумал об отравлении, но не высказал вслух своих предположений, так как не мог исключить, что отравители, или один из них, находятся рядом со мной. Никакого расследования я, конечно, провести не мог, и все это осталось в моей памяти на уровне предположений. Да и, откровенно говоря, мне тогда постоянно приходилось прогонять мысли о том, что к смерти Малик-шаха могла быть причастна и моя Туркан. «Ищи, кому выгодно» — эту фразу я прочитал когда-то в переводе одной западной рукописи, и это правило запомнилось мне своей простотой и ясностью. Единственное, что я почувствовал четко и определенно, так это то, что моей обсерватории пришел конец.
Возвратившись из дворца, я собрал всех своих друзей и соратников по звездным делам и устроил небольшой пир в укромном месте на берегу Заендеруда, где мы уже не раз отдыхали прежде от напряженных трудов, и я обрисовал им складывающуюся ситуацию. Я говорил о том, что звездный этап нашей жизни, скорее всего, уже завершился и что последняя субсидия Малик-шаха дает нам возможность без крайней спешки подыскать себе преподавательские места во многочисленных медресе, открытых по всей стране покойным Низамом ал-Мулком, и изменить свою жизнь.
Ал-Васити предложил всем вместе помолиться Аллаху, чтобы Он продлил жизнь обсерватории.
— Уж не невежественного ли муллу Абд ар-Рахмана из нашей мечети ты хочешь попросить походатайствовать за нас перед Аллахом? — смеясь, спросил Исфазари.
Все дружно рассмеялись, а я сказал, что сам я общаюсь с Аллахом без посредников, следуя заветам суфиев, с помощью которых я появился на свет. Кто-то сказал, что это противоречит законам, на что я поведал друзьям хорасанскую суфийскую притчу, которую я помнил с детства, о том, как некто, преданный Аллаху всей душой, остановившись, чтобы переждать дождь в попавшихся ему по пути руинах, оставил своего осла в поле, попросив Аллаха, чтобы Он за ним присмотрел, пока тот будет пастись. После этого он заснул и проснулся перед рассветом, когда прекратился шум дождя. Решив продолжить путь, он вышел в степь, но осла своего не увидел. Потратив на бесплодные поиски целый час, он поднял лицо к небу и стал укорять Аллаха за то, что Тот не выполнил его единственную просьбу — постеречь осла, необходимого ему, чтобы добраться до святых мест и там вознести свою молитву Всевышнему. Так он ворчал, бегая по степи в поисках осла, и тут сверкнула молния, и в ее свете он увидел свою пропажу: осел спокойно щипал траву неподалеку от хозяина, не увидевшего его в предрассветной тьме. Этим Знаком Аллах дал знать, что просьба верующего была Им услышана.
Я рассказывал это вроде бы в шутку, поскольку мои друзья не были посвящены в тайны суфийского знания, и поэтому они опять дружно рассмеялись, предложив мне испросить Знак Всевышнего, по которому можно было бы судить о судьбе, ожидающей обсерваторию.
В это время неожиданный порыв ветра накрыл нашу стоянку и опрокинул кувшин и чаши с вином, стоявшие на скатерти, расстеленной прямо на траве.
— Сейчас я обращусь к Всевышнему по другому поводу! — сказал я, чтобы увести нашу беседу подальше от серьезных тем и чтобы мы могли отдохнуть в преддверии не вполне радужного будущего.
Я на минуту задумался и произнес экспромт:
Зачем разбил Ты мой кувшин с вином, Господь!
Зачем путь к наслаждению закрыл ты мне, Господь?
Ведь это Ты разлил мое пурпурное вино!
Так уж не Ты ль сегодня пьян, Господь?
Не успела отзвучать последняя строка этого четверостишия, как я вдруг почувствовал сильное головокружение, и, чтобы не упасть, я уперся обеими руками в землю и тут же ощутил, как капли пота выступили у меня на лбу и побежали по моему лицу. Видимо, облик мой изменился, потому что я увидел испуганные глаза моих друзей, а двое из них стали придвигаться ко мне. (Потом они рассказывали, что я почернел.) Преодолевая слабость, я оторвал правую руку от земли и поднял ее, чтобы их остановить и успокоить, и тут я увидел в своем воображении еще одно четверостишие, начертанное искусной вязью. Мне оставалось только прочитать его вслух, что я и сделал:
Кто в мире не грешил? — Скажи, Господь!
Попробуй разыскать безгрешного, Господь!
Я зло творю, Ты злом мне воздаешь,
Так в чем различны мы? — скажи, Господь!
Пока я читал этот стих, ко мне постепенно возвращались силы, и вскоре все забыли об этом происшествии. Только не я. Когда наш обед завершился и я вернулся домой, я попытался проанализировать, что со мной произошло там, на берегу Заендеруда. Учитель сказал бы, что это из меня выходила усталость, накопившаяся за все эти тревожные дни с момента получения известия о гибели Низама ал-Мулка или даже с момента его отъезда, так как я уже тогда остро предчувствовал беду. Может быть, в этом Ибн-Сина был бы и прав: у меня за плечами было сорок четыре года нелегкой жизни, и я сам тогда не верил, что сумею дожить до шестидесяти. Молодость осталась далеко позади, и, возможно, моя ноша на несколько мгновений вдруг стала мне не по силам.
Все эти рациональные соображения меня, однако, не убеждали. Я внутренне был почти уверен, что мне выпало высшее счастье суфия — мне был подан Знак Всевышним, услышавшим мои дерзкие слова. Я был прощен и предупрежден, и мне оставалось лишь открыть для себя истинный смысл этого Предупреждения.
Пользуясь своим правом врача царских детей, я стал время от времени бывать во дворце, и приводила меня туда не любовь к медицине, а желание узнать новости и понять, как будут дальше развиваться события. Бывал я там с неохотой, потому что с уходом из жизни Низама ал-Мулка и Малик-шаха (да пребудет милость Аллаха с ними обоими) дворец как-то потускнел и стал неуютным.
Происходящее же там не радовало меня. Малик-шах, как я уже писал, оставил пятерых сыновей — Рухи ад-Дина Барк-Йарука, Гийаса ад-Дина Мухаммада, Муйиза ад-Дина Малик-шаха, Муйиза ад-Дина Санджара и Насира ад-Дина Махмуда. Матерью последнего царевича, только что вышедшего из младенческого возраста, была Туркан-хатун. Влияние семьи Низама ал-Мулка до последних дней жизни Малик-шаха было еще весьма велико, и сын великого визиря Муайид ал-Мулк сразу же занял место отца. Но внезапная смерть Малик-шаха внесла смятение в ряды партии Муайида, которым воспользовалась Туркан-хатун и, опираясь на главу дворцовой стражи и военачальника Аййуба ал-Казвини, она захватила власть, объявив султаном своего малолетку — Махмуда, а себя — регентом. Расправиться с остальными детьми Малик-шаха она не посмела, и представлявший особую опасность старший сын покойного султана Барк-Йарук вместе с поддерживавшим его Муайидом ал-Мулком были удалены от государственных дел.
Впрочем, когда Исфахан посетил властитель Египта и было необходимо продемонстрировать отсутствие внутренних распрей в государстве сельджуков, на торжественный прием в тронный зал дворца султана был приглашен весь двор. Присутствовал там и я, как глава ученых. Поскольку малолетнего султана сразу же отправили спать, прием вела сама Туркан-хатун, и я втайне любовался ее неувядшей красотой, ее уверенностью и достоинством, с которыми она руководила этим торжеством. Почетные заморские гости, как я видел, тоже были очарованы ею. А перед моим внутренним взором то появлялась, то исчезала обнаженная дерзкая девчонка, бесстыдно раскинувшаяся на моем халате, брошенном на зеленую траву. Нет, сейчас передо мной была не девчонка. Это была царица-красавица, волею Аллаха вознесенная высоко над людьми и, казалось, легко несущая бремя власти.
Вернувшись домой, я долго не мог заснуть от впечатлений и воспоминаний и не успокоился, пока не написал стихи, зная, что я никогда и никому их не прочту. В них я обращался к безымянной красавице с лицом, нежным, как жасмин, затмевающей своей прелестью всех женщин от Китая до Магриба и одним только своим взглядом покоряющей чужеземных властителей. Анис в эту ночь не дождалась меня, потому что мысли мои были с другой.
Когда идет передел власти, люди перестают интересоваться состоянием наук. Да и тот, в чьих руках эта власть оказалась, особенно, если она, эта власть, незаконна, чувствует себя временщиком, и все мысли и усилия такой личности направлены на то, чтобы удержать и узаконить свою власть.
Весь чиновничий аппарат, работавший при Низаме ал-Мулке с точностью часов, сейчас погряз в пустой суете, создавая видимость какой-то деятельности, и, когда я после двухмесячной задержки выплаты из казны на содержание обсерватории пришел в диван, меня стали гонять по кругу, как мячик, как мальчишку. Я оскорбился и ушел.
На другой день я, вспомнив о своих обязанностях придворного врача, отправился во дворец султана, втайне надеясь найти там хоть какое-нибудь влиятельное лицо, способное оказать мне помощь в моих хлопотах об обсерватории. Но такого лица не оказалось. Некоторые шепотом давали мне совет обратиться к ал-Казвини, который, по их словам, фактически управляет государством. Я несколько раз сталкивался с этим напыщенным ослом еще у Низама ал-Мулка, и он тогда поразил меня своим невежеством и самоуверенностью. Унизить себя просительным разговором с таким ничтожеством я бы, пожалуй, не смог, но пока вопрос об этом и не стоял, поскольку, по дворцовым слухам, он отбыл на несколько дней на восточную границу царства, где, судя по донесениям, было неспокойно.
Когда я шел в почти безлюдной части дворца, где были покои Малик-шаха и где еще совсем недавно кипела жизнь, я остановился, погруженный в воспоминания. Из оцепенения меня вывело легкое прикосновение к рукаву моего халата. Я оглянулся и увидел перед собой женщину с закрытым лицом.
— Иди за мной, мой господин! — сказала она и пошла впереди меня.
Вскоре мы свернули в боковой коридор, в котором я раньше никогда не бывал, и я понял, что меня ведут на женскую половину дворца. Моя проводница остановилась у маленькой незаметной двери в стене коридора и открыла ее передо мной, пригласив меня войти внутрь. Сама она осталась в коридоре, и я даже не заметил, как дверь за мной тихо закрылась. Я очутился в небольшой, нарядно убранной комнате без дневного света. Однако в нее откуда-то поступал свежий благоуханный воздух. Запах был так силен и естественен, что мне показалось, будто я нахожусь на краю цветущего розового сада и легкий ветерок обволакивает меня ароматом этих несравненных цветов. Небольшие изящные светильники, установленные по углам этой комнаты, освещали ее мягким, слегка колеблющимся светом.
— Я здесь, Омар,— услышал я тихие слова у себя за спиной.
Этот голос, напомнивший мне о минутах счастья, пережитых далеко отсюда — на берегах Аму, заставил сильно биться мое сердце, и, оглянувшись на его чарующие звуки, я увидел совсем не по-царски одетую Туркан; вероятно, она в одной тонкой венецианской рубашке неслышно проскользнула сюда через какой-нибудь невидимый вход, укрытый ковровым пологом.
Больше она ничего не сказала и лишь раскрыла передо мной свои объятия.
Все то, что последовало, я не смог бы до этого волшебного дня вообразить даже в своих самых смелых мечтах. Для этого у меня просто не хватило бы опыта и слов. Дело в том, что я в своей жизни до сих пор был близок только с юными девушками и не подозревал, каким неиссякаемым источником наслаждения может служить зрелое женское тело. И я сплошь покрывал его поцелуями, не оставляя ни одного свободного места. И еще одна неожиданность подстерегала меня: я привык к относительно робким и осторожным ласкам моих малолетних красавиц, включая и саму царевну Туркан там, на берегу Аму, где проходили мои первые уроки любви. Теперь рядом со мной была женщина, беспредельно отважная в любви, и ее губы и нежный язычок без устали терзали мое тело, не признавая разумных границ, и эти терзания заставляли мою душу сжиматься от наслаждения и от страха сорваться в бездну, к краю которой мы то и дело подходили.
А потом мы в полном изнеможении лежали плечом к плечу у блюда с прохладным янтарным виноградом, пытаясь соком его гроздий восстановить свои силы.
Я шел домой, пошатываясь то ли от усталости, то ли от счастья, желая лишь одного — поскорее уединиться в своей комнате, запретив себя тревожить по какому бы то ни было поводу. В конце концов, как я тогда думал, все самое плохое уже произошло, и в мире более не существует вести, ради которой мне стоило бы отвлечься от своих сладких мыслей.
Господин наш Сулайман ибн-Дауд (мир и благословение Аллаха с ними обоими) когда-то сказал, что дарованная ему Аллахом мудрость тоже имеет свои пределы, и в качестве этих границ он назвал недоступную ему способность определить три вещи: след птицы в воздухе, след рыбы в море и след мужчины в женщине. И когда я лежал в своей комнате без сна, вглядываясь в своем воображении в прелесть недавно мною пережитого, я вдруг почувствовал, что Аллах Великий разрешил мне силой той мудрости, которую Он подарил мне, переходить ранее Им же установленный предел: в картинах, возникавших перед моим внутренним взором я почему-то ощущал присутствие мужчины и даже не одного.
Я не смог освободиться от этого впечатления и на нашем втором и последнем интимном свидании. Тем более, что в те три недели, которые разделили эти две наши тайные встречи, до меня дошло немало слухов, связывавших имя Туркан-хатун не только с ал-Казвини, но и еще с двумя военачальниками. Сколько в этих слухах было правды и сколько вымысла, мне было трудно судить, но мне казалось, что имена тех, с кем я делю Туркан-хатун, я прочел в ее прекрасных, горящих огнем истинной страсти глазах. Туркан своим женским чутьем почувствовала возникшую в наших отношениях преграду — я видел это по нашему грустному расставанию в тот вечер.
Эту грусть я тогда принес с собой домой, и рука моя сама потянулась к каламу.
Хлеб свежий поедает неуч сытый,
Живет в богатстве вор из царской свиты.
Моей Туркан прекрасные глаза
Для подлецов из гвардии открыты.
Так написал я сам себе на память о своей утраченной любви.
Постепенно жизнь моя вошла в какую-то приемлемую для меня колею. Снова со мной была моя Анис. После жарких ночей с Туркан я стал к ней относиться нежнее, и она, чувствуя это, платила мне щедрой ответной лаской. Друзья мои тоже уединились в своих жилищах, и мы почти не встречались. Все мы были в ожидании, предоставив Аллаху решить судьбу обсерватории. Мной овладела апатия, и калам выпадал у меня из рук. Ничего, кроме нескольких грустных четверостиший о бренности уходящей жизни, я так и не записал тогда в свою заветную тетрадь. Мое время остановилось, хотя где-то рядом проходили годы.
И так продолжалось до тех пор, пока однажды мое унылое счастье не было нарушено посыльным с приказом мне немедленно явиться в царский дворец. Я был тогда вдали от дворцовых интриг и новостей и, пока собирался в путь, ломал голову над предположениями о том, что там могло произойти. Отбрасывая невозможное, я пришел к выводу, что я там потребовался как врач.
Уже у ворот дворца я узнал, что в резиденции Малик-шаха свирепствует оспа и что все дети покойного султана больны этой страшной болезнью. Меня встретил Муджир ал-Даула — единственный визирь из команды Низама ал-Мулка, сохранивший свой пост при Туркан-хатун, видимо потому, что он сам был родней семье султана. Он провел меня в детские опочивальни. По состоянию Барк-Йарука, Мухаммада и Муйиз ад-Дина я понял, что у них кризис болезни уже миновал, жар пошел на спад и язвочки на лице покрылись корочками. Мне оставалось лишь предупредить мальчишек, чтобы они их не расчесывали.
Потом мы зашли к Махмуду. Возле него неотступно находилась сама Туркан. Она сразу же сделала знак Муджиру, чтобы он вышел из комнаты, и, когда мы с ней остались наедине, она бросилась к моим ногам и обняла их.
— Спаси его, Омар! — сказала она, подняв ко мне заплаканное лицо.
Я посмотрел на нее, и острая жалость пронзила мое сердце: я увидел, что в ее красивых волосах, всегда таких черных, как ночь разлуки, сейчас появилась серебряная нить седины. Я поднял ее и стал утешать. Утешать вполне искренне, потому что у ребенка уже не было жара и даже его лицо было чище, чем у его сводных братьев. Но я не мог ей сказать, что я, как врач, помню лишь советы Ибн-Сины, самому же мне Аллах не подарил великого дара творить чудеса исцеления, каким Он наградил Учителя.
Моя уверенность лишь на миг успокоила ее, и тревога вскоре вернулась к ней: этот ребенок был для нее больше, чем сыном,— он был символом ее власти и могущества. И я, дав несколько советов по уходу за больным, вышел к Муджиру. Мы отправились к Санджару. Там болезнь еще была в полной силе. Мальчик был в жару, бредил, и лицо его казалось красной маской.
— Что ты скажешь? — спросил Муджир.
— Мальчик внушает серьезные опасения,— честно ответил я ему.
Я всегда помнил слова замечательного врача-нишапурца Абу Сахла ал-Нили, встречи с которым были незабываемой частью моей юности. Он говорил:
— Врач никогда не врет, ибо ложь — это предательство, а врач не может предавать.
Еще он сказал:
— Преданность — опора разума, а искренность — это дар.
И эти истины, как и его пронзительная стихотворная строчка: «Я укротил отчаяньем свою душу», всегда находились при мне. Вот и сейчас они пронеслись в моем мозгу.
Потом я дал несколько советов ухаживающему за Санджаром слуге-эфиопу, как облегчать страдания этой истерзанной плоти.
От Муджира я узнал, что заболел также ал-Казвини и еще несколько командиров дворцовой гвардии. Они, видимо, и привнесли эту болезнь во дворец из своих походов, и я посоветовал Муджиру немедленно вывезти всех больных отсюда и разместить их в одной из загородных резиденций. Муджир пообещал сразу же этим заняться.
Я шел домой, измученный увиденным, и еще раз пожалел о том, что мне не была дана Аллахом власть над болезнями. Перед уходом я спросил Муджира, не следует ли мне остаться во дворце, но он сказал, что с больными все время будут несколько врачей, а если понадобится срочный консилиум, то меня вызовут.
Когда я на следующий день, не дождавшись вызова, сам прибыл во дворец, чтобы проведать больных детей, я был оглушен известием о том, что вчера, вскоре после моего ухода умер малолетний султан Махмуд и что он, как того требует Закон, был похоронен до заката солнца, а Туркан сегодня на рассвете отбыла к своей родне в Бухару.
Я десятки раз перебрал в памяти минуту за минутой свой вчерашний визит к Махмуду и был абсолютно убежден в том, что Смерть была очень далека от его ложа. Но я понимал, что восстановить истину у меня нет и никогда не будет никакой возможности. Так и останется до конца моих дней, как стрела, застрявшая в моем сердце, воспоминание о моей желанной зрелой красавице — царице, обнимающей мои ноги, и смутное чувство моей собственной вины.
Такое течение дел означало торжество партии Низама ал-Мулка, и предпринятая по моему совету госпитализация всех гвардейских командиров за пределами Исфахана облегчила ей возвращение к власти. Вернувшийся с базара слуга сообщил мне последние новости: султаном провозглашен Барк-Йарук, а великим визирем стал сын Низама ал-Мулка Муайид ал-Мулк.
Приглашение к новому великому визирю я получил через несколько дней после воцарения Барк-Йарука. После обычных приветствий он перешел к благодарностям, сказав, что дом Сельджукидов никогда не забудет моей помощи в восстановлении династической справедливости. Но я вежливо отклонил похвалу, сказав, что я действовал только как врач, а не как политик, и всего лишь строго выполнял предписания великого Ибн-Сины. Мне очень не хотелось, чтобы в чьей-нибудь памяти сохранилось мнение о моем намеренном участии в дворцовых интригах.
Затем я перевел разговор на судьбы обсерватории и ученых, отдавших ей десятилетия своего труда. Я назвал суммы денег, необходимые для восстановления ее деятельности. Великий визирь сказал мне, что за два года, прошедшие с момента убийства Низама ал-Мулка, хозяйство страны пришло в полный упадок и что ему, визирю, необходимо время, чтобы разобраться во всех запущенных делах, после чего наш разговор на эту тему будет более конкретным. Завершил Муайид нашу беседу следующими словами:
— Пока я лишь хочу сказать, уважаемый имам, что ты всегда будешь украшением двора и моего дивана и твое жалование не уменьшится ни на дирхем! Кроме того, мне известны и будут известны детям моим обязательства нашей семьи по отношению к тебе.
Может быть, кого-нибудь и обрадовали бы приветливые слова всесильного визиря, но у меня они вызвали грусть и печаль, ибо за их лаской я явственно услышал приговор обсерватории, от судьбы которой он так настойчиво отделял мою личную судьбу. Он обещал продолжить этот разговор в следующем месяце, но я уже сегодня предчувствовал его результат.
И наша вторая встреча, которая все-таки состоялась, лишь подтвердила мои опасения. Я, понимая, что теперь мне уже будет не так просто бывать во дворце, как во времена Малик-шаха, сразу же выразил великому визирю свое желание возвратиться в родной Нишапур. Моя просьба встретила понимание, хотя визирь не стал скрывать, что он огорчен моими намерениями. Он хотел бы видеть меня, мудрого и степенеющего с годами, в кругу своих советников, и я не сомневался в искренности его слов и чувств. Но вся беда была в том, что в этом заманчивом для многих будущем я не видел себя.
Муайид еще раз подтвердил, что ежегодное жалование в десять тысяч динаров, назначенное мне его отцом, я буду получать и впредь, где бы я ни находился. На этом мы расстались.
Итак, по принятому на земле Аллаха летоисчислению, в большом мире шел четыреста восемьдесят седьмой год, а в моем маленьком мире я начинал свой сорок седьмой год пребывания среди живых, и я был свободен и богат, конечно в весьма разумных пределах.
Перед своим отъездом из Исфахана я собрал друзей на скромный прощальный ужин. Чтобы у тех, кто будет читать мои записки, не создалось впечатление, что я бросал своих соратников по обсерватории на произвол Судьбы, сразу скажу, что со мной пировали обеспеченные люди. Всем им были подарены в вечную собственность усадьбы и дома, построенные для них по приказанию Малик-шаха, да пребудет с ним благословение Аллаха, и каждый из них уже имел приглашение преподавать в одном из университетов Низамийе, основанных Низамом ал-Мулком (мир ему) во всех крупных городах царства, а десятилетие работы и общения со мной были для них лучшими рекомендациями. Поэтому пир наш не был печальным — все примирились с тем, что и произошло, и теперь ощущали себя у порога новой жизни, и мы в разговорах и шутках не заметили, как прошла эта ночь. Вскоре поляна в моем саду опустела, и слуга унес в дом свернутый ковер и пустые кувшины, в которых вечером еще играло молодое вино.
В те несколько дней, оказавшихся в моем распоряжении до отхода ближайшего каравана в Нишапур, мне еще предстояло решить судьбу моей усадьбы. Я не думал о своем возможном возвращении в Исфахан. Более того — я предчувствовал, что мне суждено жить и умереть в родном Нишапуре. Но я думал об Анис. Я был старше ее на двадцать семь лет! Двадцать семь лет — это целая жизнь. В свои двадцать семь я уже был известным математиком, автором трактатов, по которым учились другие. И я понимал, что придет время, если Аллах захочет, чтобы оно пришло, когда эти двадцать семь лет навсегда разделят меня и Анис, а ей нужно будет продолжать жить. И я решил, что тогда она сможет поселиться в этом доме, где она уже привыкла быть хозяйкой, и потому не стал продавать его. Я оставил в нем слугу, разрешив ему жениться и дав денег на выкуп невесты, чтобы они вместе содержали дом. Из-за этого мне пришлось еще раз побывать у чиновников Муайида ал-Мулка и договориться с ними о регулярной выплате некоторой части причитающегося мне содержания моему слуге на жизнь и хозяйственные расходы. На этом я завершил свои исфаханские дела, и через несколько дней рассвет застал меня и Анис покачивающимися на спинах верблюдов, неторопливо начавших свой долгий путь навстречу восходящему солнцу.
7
Возвращение в Нишапур и последнее путешествие в Бухару
Мое возвращение в Хорасан было совсем не таким, как прибытие в Исфахан двадцать три года тому назад: два сильных молодых верблюда, на которых восседали я и Анис, шли в составе обычного торгового каравана, и нас не сопровождали вооруженные отряды. Купцы нервничали и были в постоянном страхе, опасаясь нападения грабителей, и мое спокойствие их удивляло. Точно так же удивлялись отсутствию страха в моих глазах бандиты Хасана Саббаха, похитившие меня в Нехавенде, чтобы доставить в Аламут пред очи этого самозваного «шейха». Глупцы! Они все не понимают, что истинный суфий не знает страха Смерти, поскольку он живет и странствует налегке, не разлучаясь с Аллахом, постоянно присутствующим в его душе, и полностью поручив себя Его воле.
Я еще в прошлые свои путешествия заметил, что Дорога приносила мне высочайшую степень уединения, несмотря на сопровождавшие караван переклички погонщиков, щелканье бичей, топот коней, разговоры купцов, пение, крик ослов и лай собак — весь тот обычный шум, который всегда возникает там, где скапливаются люди и животные. Так было и на сей раз: я уединился, как только Исфахан скрылся за холмами, и, сосредоточившись, стал медленно преодолевать предназначенный мне Путь51. Через несколько часов сосредоточения я уже был на пятом макаме52 и своими душой и сердцем обозревал открывшуюся передо мной Долину гармонии мироздания. Никто, даже Анис, не мог даже предположить, как далеко я нахожусь от грешной Земли и от людской суеты во время таких восхождений и как далеки и как мало значат для меня человеческие радости и печали.
Так проходили день за днем, разделенные краткими ночлегами от заката до восхода на постоялых дворах, а однажды каравану пришлось заночевать на привале под открытым небом на краю пустыни, где звезды особенно ярки, и я почти всю ночь странствовал своим взором среди знакомых мне созвездий — моих прекрасных собеседниц нескольких тысяч прекрасных исфаханских ночей.
И вот уже перед нами во всей своей красоте раскрылась долина Джебаруда, и все наши вьючные животные, ощутив близость цели, прибавили шаг.
На закате дня наш караван достиг постоялого двора в западном предместье Нишапура. А до наступления темноты я и Анис, пересев на постоялом дворе на отдохнувших осликов, успели въехать во двор к моей сестре Аише, жившей в другом предместье, именовавшемся деревней Анбарудуста. Я ехал впереди на ослице, а Анис за мной на ее молодом осленке, и мне почему-то вспомнились слова какого-то из румских Писаний, приписанные неверными нашему Закарийи53, гласившие: «Радуйся, дочь Сиона,— это праведный царь твой приближается к тебе, сидящий на ослице и на молодом ослике — сыне ее». Но я не был уверен в том, что вышедший нам навстречу мой зять Мухаммад ал-Багдади, за год до этого посетивший меня в Исфахане, и тем более моя сестра знали этот текст, и я предпочел ему традиционные приветствия.
Анис с Аишей ушли на женскую половину дома, а Мухаммад проводил меня в выделенную мне комнату, где мы немного побеседовали, но разговор о главном — о том, где и как я буду жить в Нишапуре, отложили на утро.
Я по привычке встал рано, чтобы понаблюдать за восходом солнца. Я с удовольствием прогуливался по небольшому садику, посидел на прохладной траве на берегу веселого ручейка, убегающего через другие сады затем, чтобы вместе с другими такими же ручейками, на которые распадается Джебаруд, оросить эти сады, масличные рощи и окружавшие город поля своей живой водой. Сад моей сестры был очень ухоженным и этой своей прилизанностью будил во мне неприятные воспоминания о фальшивой джанне, устроенной Хасаном для обмана молодых убийц, и без того одурманенных гашишем. Поэтому взор мой время от времени обращался к запущенной усадьбе, отделенной от владений Аиши и ее супруга невысоким дувалом54. Дом в этой усадьбе отсутствовал, и лишь по поросшим травой руинам в одном из ее уголков можно было догадаться, где он стоял.
Когда проснулся и вышел из дома мой зять, я спросил его, кому принадлежит эта земля.
— Народ называет ее «землей горшечника Нияза», но сейчас она принадлежит какому-то купцу. Она осталась у него в обеспечение залога, а сам он живет в другой части города,— ответил мне Мухаммад.
Я сказал, что очень хотел бы купить землю горшечника и пристроить свой домик к глухой стене дома сестры, чтобы дожить в нем свои годы.
Интересовавшего нас купца мы в тот же день нашли на базаре и узнали, что он давно мечтал избавиться от этой земли, но никак не мог найти покупателя, потому что участок был небольшим и там почти не было земли для посевов. Я сказал, что не собираюсь сеять и что поэтому участок мне вполне подходит.
Купец не торговался, и земля горшечника была куплена за тридцать динаров. Через неделю там закипела работа: нанятые мной строители быстро возвели дом из четырех комнат с верандой. Одна, наиболее удаленная комната предназначалась Анис. Самая большая, с очагом, стала комнатой для гостей и собраний, поскольку я предполагал, что у меня появятся ученики. Остальные две комнаты занял я, устроив в одной из них библиотеку и кабинет, а другую превратил в спальню.
Комнату для слуги я выделять не стал, решив, что сумею обойтись приходящим человеком.
Закончив строительство, рабочие предложили мне разобрать руины жилья горшечника так, чтобы от былой постройки не осталось и следов, но я не согласился. Я лишь распорядился сделать неподалеку от них у ручейка навес и под ним деревянный настил, решив, что здесь будет место для летних застолий. Отсюда был виден весь сад, и когда я обзавелся слугой, то первым долгом приказал ему проложить в саду несколько троп, оставив вдоль них высокую траву, почти соприкасающуюся с нижними ветвями плодовых деревьев. Тропинки же, по моему указанию, были устланы черепками разбитых кувшинов, которыми были засыпаны руины. Видимо, горшечник-гончар часто бывал недоволен своей работой и сам же разбивал свои творения, подобно Всевышнему Гончару — Йезиду. Когда люди шли по тропинке, покрытой этим керамическим боем, черепки отвечали на каждый шаг скрипами, потрескиванием и стонами, напоминая живым об ожидающей их участи!
Я был доволен тем, что у меня получилось: рядом с моим домом возник приют для подобных мне странников, взыскующих Истины, где их души смогут сделать остановку между прошлым и будущим, созерцая приметы того и другого.
Меня же, когда я в уединении бродил этими тропами, более всего поражали фрагменты ручек, отвернувшихся одним концом от своих нареченных кувшинов. Гончар, считая это своеволие глины браком, разбивал такие сосуды, а мне застывшая, изогнутая в пространстве ручка казалась женской рукой, тянущейся к любимому, к другому. Однажды я поднял отбитое горлышко кувшина с отогнувшейся в сторону ручкой и увидел на ней окаменевший след пальца и ногтя гончара. Помню, что в тот день я в смятении вернулся в дом и зашел в Анис среди дня. Я стал целовать ее руки и плечи, а она, без слов, как будто бы понимая мое состояние, заставила их совершать чарующие движения, словно в танце «бисмил»55, но только едва заметные. И ласки наши пошли дальше, и мы оставили дневной свет и не занавесили окно, чтобы Солнце и Всевышний осветили и освятили нашу Любовь.
Через несколько дней после того, как строительство моего дома было закончено, а сад был приведен в порядок, у меня появились гости: ко мне прибыл старейшина преподавателей из Нишапурской академии Низамийе достопочтенный Абу-л-Касим ар-Рагиб с двумя своими помощниками. Абу-л-Касим был по происхождению исфаханцем, и мы до этого несколько раз встречались в его родном городе. Общего у меня с ним было мало: он не был обращен к точным наукам и занимался, в основном, историей ислама.
В его изысканной вежливости я сразу же почувствовал тревогу: мой гость явно был обеспокоен моим возможным, по его представлениям, появлением среди учителей Низамийе, что сразу бы сделало меня опасным претендентом на его место, которым он, по-видимому, очень дорожил. Чтобы окончательно убедиться в этом, я вел беседу в весьма уклончивой манере, и это принесло свои результаты. Мне был задан прямой вопрос, собираюсь ли я заняться преподаванием в Низамийе. И только тогда я сообщил ему, что не намерен обременять себя какой-либо постоянной службой и что если я и буду когда-нибудь иметь учеников, то заниматься с ними буду у себя дома. Выслушав меня, ар-Рагиб уже совершенно искренне вознес хвалу моим познаниям во всех науках, назвал меня царем ученых и с достоинством откланялся.
После этого визита я целый год провел в уединении. Я вглядывался в свое прошлое. Вся моя жизнь, быстротечная, длиною уже без малого в пятьдесят лет, промелькнула, как сон самой краткой летней ночи, и мне казалось, что она вся состоит из следствий неведомых мне причин. И я, без устали напрягая мысль, искал эти причины. Я искал Знаки Всевышнего на моем Пути и убеждался в том, что этими Знаками были усеяны все мои земные дороги и странствия моей души. И именно они порождали те самые следствия, из которых состояла моя жизнь. Получалось так, что Он, Всевышний,— обладатель Причин, а мы превращаем Его высокие замыслы в житейскую суету.
И даже само начало моей жизни было отмечено Знаком, ибо Кем были посланы дервиши, по советам которых свершилось мое зачатие? Кто заставил хакана Ибрахима проехать там, где я торговал старой рухлядью? Кто и почему наделил меня такой детской и юношеской красотой, перед которой замирали сердца правителей и вельмож? Почему мне были дарованы разум и память, выделяющие меня из череды смертных? И так далее: за каждым поворотом моей Судьбы скрывалась неведомая мне Причина.
Зная Причины, можно было бы предвидеть следствия, но я умозрительно не мог справиться с этой задачей. Когда ко мне во время этих размышлений откуда-то прибился кот, избравший меня своим хозяином, я подумал о том, что он послан мне Всевышним и что, наблюдая за ним, я получу ответ на мучившие меня вопросы. Однако этот зверь, по-видимому достаточно благородный, если сам пророк Мухаммад, да благословит его Господь и да приветствует, терпеливо ждал, пока кот напьется из его кувшина воды, предназначенной для омовения перед молитвой, принес мне больше загадок, чем ответов. Как я мог объяснить, почему именно за две недели до Науруза его охватывает страсть, и он от любви теряет и голову и аппетит и становится тощим и слабым, только глаза его горят, как у Меджнуна.
Лишь в одном опыт моего кота оказался мне полезен: я вспомнил рассказ о великом ас-Шибли56, который говорил, что предельной неподвижности во время медитации он научился у своего кота, наблюдая за тем, как тот замирает, подстерегая мышь или птицу. И я стал искать ответы не разумом, а душой, погружаясь в неподвижность, позволявшую продвигаться на Пути до самых дальних стоянок, и, когда я находился там, я получал ответы на все мучившие меня вопросы, но, возвращаясь из этого блистающего мира в наш жалкий мир людей, я лишь чувствовал открывавшиеся мне истины, не умея выразить их. Знал я лишь одно, что эти истины скрыты в гармонии окружавшей меня Природы и что они всегда где-то рядом.
Я почти ничего не записывал. Слово «почти» в данном случае означает лишь то, что от этого года раздумий осталось только два-три десятка стихотворных строчек. Когда я чувствовал, что одиночество мое следует прервать, я заходил к сестре, разговаривал со своими племянниками и племянницей, иногда рассеянно слушал математические рассуждения зятя. Решения многих задач, о которых он говорил, казались мне очевидными и не заслуживающими внимания, но я оставался серьезным слушателем, стараясь, чтобы Мухаммад покинул поверхность знаний и ушел в их глубины.
Иногда я беседовал со своим слугой-садовником. Он приходил не более трех раз в неделю и всегда сообщал мне все городские новости. А иногда я заходил в комнату Анис и наслаждался ее ласками, то робкими, то смелыми, считая их достойной наградой за мою воздержанность.
А когда этот год философского полузатворничества прошел, у меня появились ученики. Было их два: один — Абу Абдаллах ибн-Мухаммад Балхи, человек местный, хорасанец, а другой — Абу-л-Маали ал-Майаниджи, приехавший специально ко мне из Хамадана. Наши занятия проходили в уже упомянутой мной беседке вблизи руин дома горшечника, и кроме нас на скатерти всегда присутствовал кувшин вина, три пиалы и несколько свежих лепешек, испеченных Анис.
Занятия я вел в свободной манере: я не излагал им подробности наук, а обращал их внимание на глубинную сущность этих наук, и это происходило в неспешной беседе — я как бы отвечал на любые их вопросы. Но эта бессистемность меня не смущала, поскольку я всегда считал удовлетворение любопытства лучшей формой обучения.
Время от времени нашу беседу прерывало явление Анис с новым кувшином вина, свежими лепешками и с фруктами, когда их нам дарил наш сад. Анис, выходя к нам, не закрывала лицо. Её открытая улыбка делала это лицо прелестным, и я даже с некоторым тщеславием ловил взоры мужчин, брошенные на нее украдкой. Я считал, что неожиданное и мгновенное испытание Красотой не менее полезно для становления личности ученого, чем длинные наукообразные речи. Темы же наших бесед были самыми разнообразными. Мы обсуждали толкования Корана и греческую философию, историю и фикх57. Я сразу же заметил, что вопросы и высказывания хорасанца были составлены так, чтобы вызвать меня на политическую и теологическую откровенность, которую я всегда считал неуместной в науках, представляющих собой, по сути дела, поиск путей к Истине. Хамадани же явно интересовал предмет обсуждения, а не эмоциональные оценки. Я учел эти обстоятельства.
Занимались мы по два раза в неделю, встречаясь для этого на рассвете, но наши беседы иногда затягивались до ранних вечерних сумерек. Я сам всегда высоко ценил утренние часы, когда мозг еще не отвлечен дневной суетой и когда время отмеряют только крики петухов в тишине, и я хотел, чтобы мои ученики также полюбили утренние зори.
Готовиться к приходу учеников у меня необходимости не было, ибо все знания всегда находились при мне, и я все свое свободное время между занятиями проводил в раздумьях, медитациях и в воспоминаниях. Воспоминания же часто врывались в мою жизнь, отрывая меня от философских размышлений и не давая сосредоточиться. Одно из них было особенно мучительным — это воспоминание о моей царевне Туркан. Там, в Исфахане, говорили, что она после смерти сына сразу же уехала к своей родне в Мавераннахр, но после этой весьма скупой информации ее имя было окружено густой пеленой молчания, и я тщетно пытался узнать ее судьбу.
Вместо того чтобы затихать с течением времени, память моя о Туркан становилась зримой — меня стало посещать Видение. В этом Видении она приходила ко мне во всей красоте, незапятнанной близостью с теми, от кого зависела ее власть, и я счел все происходящее со мной Знаком Всевышнего, повелевающим мне ее отыскать. А иногда мне казалось, что это она сама шлет мне свой тайный призыв, только откуда он исходил — из-за быстрой Аму, видевшей нашу любовь, или из звездных миров, где возможно (и я не мог уйти от этой возможности!) уже обрела покой ее душа в ожидании того дня, когда Всевышний призовет всех нас на свой строгий Суд.
Когда эта неопределенность стала для меня невыносимой, я объявил своим ученикам о двухмесячном перерыве в наших занятиях и стал готовиться к путешествию в Бухару и Самарканд, попросив своего садовника сообщать мне обо всех готовящихся туда караванах.
Вскоре случай представился. Караван, как всегда, уходил на рассвете, но мне это было не в тягость — я всю свою жизнь спал очень мало и вставал, когда окружавший меня мир еще был погружен в утренние сумерки. Любой отъезд — есть перемена жизни, а перемены возбуждают, и в такие торжественные минуты волнуются даже такие бывалые степные волки, как погонщики и купцы. Путников в дороге всегда подстерегает опасность, которая может принять облик неожиданной бури, горного обвала или бандитов-грабителей. Но у меня не было дурных предчувствий, а я своим предчувствиям всегда доверял, и поэтому я успокоился одним из первых, если не считать верблюдов: они невозмутимо двигались по дороге, что-то пожевывая и горделиво посматривая по сторонам. Глядя на них, я подумал, что если в домашних условиях сосредоточению следует учиться у кота, то, находясь в пути, стоит подражать поведению верблюдов.
Постепенно мои мысли освободились от дорожной суеты, душа моя покинула этот мир, где продолжало жить мое тело, и начала свое восхождение от стоянки к стоянке на том Пути к Истине, который избрал я для себя. День клонился к вечеру, и была ночь под звездами, и я продолжал существовать в двух мирах — здесь, в войлочной палатке или на спине верблюда, и там — среди светил, усыпавших безлунное небо.
В опасных местах, где можно было ждать нападения, в караване начинался переполох и споры, что делать дальше. В такие моменты я возвращался на Землю и уверенно провозглашал, что каравану ничто не угрожает. Мой авторитет — в данном случае я имею в виду авторитет ученого, а не свой личный,— был настолько велик, что шум прекращался, и караван, хоть и настороженно, но быстро двигался вперед, стараясь поскорее пройти опасное место. Забегая вперед, скажу, что после этого путешествия в Бухару я приобрел устойчивую славу предсказателя караванных судеб во всем Хорасане, и в моих будущих странствиях я стал для всех желанным попутчиком, чем-то вроде талисмана, гарантирующего счастливый путь.
И вот наш караван, без потерь переправившись через Аму, стал приближаться к окраинам благородной Бухары. Оставив позади одни из ворот в стене, укрывающей предместья, караван вошел в четвертые ворота центральной части шахристана.
В первые же дни моего пребывания в этом городе меня потрясли перемены, происшедшие в нем за двадцать пять лет моего отсутствия. Не говоря уже о заметных общих признаках упадка, связанного с тем, что «Дом Афрасийаба»58 перенес свою столицу в Самарканд, центр которого носил имя легендарного правителя Турана, я не находил здесь людей, близких мне по духу, которых я тогда оставил в здравии и веселии. Я остро ощутил относительность времени: годы, проведенные в исфаханской обсерватории, теперь казались мне несколькими месяцами, а здесь в это время прошла целая жизнь.
Побродив по улицам шахристана и предместий и найдя по старым адресам новых, незнакомых мне людей, я вышел к кладбищу. Должен сказать, что я с юных дней любил кладбища — эти поля, усеянные черепками людских надежд,— считая их лучшим местом для уединения и раздумий.
Главное бухарское кладбище за время моего отсутствия сильно разрослось, и тропинки, по которым я бродил в молодости, покрылись высокой травой. Видимо, ни одна живая душа, кроме плачущих в сумерках шакалов, там не появлялась.
В большинстве своем могилы были безымянными и, скорее всего, не посещаемыми. Некоторое время мне казалось, что я одинок на этом кладбище, но возле одной усыпальницы я заметил дервиша. Он сидел на камне у замурованного входа в последнее пристанище похороненного здесь человека и, не спеша, трапезничал, а его нехитрая снедь была разложена тут же на камне на поясном платке.
— Раздели со мной эту скромную пищу! — обратился ко мне странник.
Я поблагодарил и спросил, кто похоронен в склепе, возле которого он устроил себе праздник.
— Мухаммад ибн-Исмаил ал-Бухари, мир и благословение Аллаха да пребудет с ним,— ответил дервиш и добавил: — Это был замечательный ученый.
Но мне не были нужны его пояснения, поскольку автора «Собрания правильного» я знал лично и хорошо помнил философские беседы, украшенные радушием и остроумием хозяина. Там никто не говорил о суфиях — такие разговоры были тогда опасны, но достопочтенный Мухаммад знал не только огромное количество хадисов59, но и бездну суфийских притч. Эти сказания людей Пути он выстраивал в определенном порядке, и из сокровенных смыслов, скрытых в каждом из них, как жемчужины в раковинах, перед внимательным слушателем с незамутненным сердцем возникала стройная система мировосприятия, преисполненная той высочайшей Гармонии, которая доступна только Всевышнему Йезиду. Поэтому встречи с ал-Бухари были для меня завершением моего суфийского обучения. Они вывели меня на Путь и указали направление для дальнейшего самостоятельного движения.
Все эти мысли и воспоминания были мгновенными, а за ними пришла Печаль. Я, столько раз писавший и говоривший о Смерти, здесь на бухарском кладбище, может быть, впервые осознал ее неотвратимость. И я почувствовал, что должен тут же, не сходя с места, на котором мои ступни попирали прах давно ушедших людей, обратиться к Нему, чтобы напомнить о себе с надеждой. Слова мои сложились в стихи, и я произнес их перед изумленным дервишем:
Хоть я Тебе не угождал, Господь,
И грех с души я не смывал, Господь,
Живу с надеждой на Твое прощенье,
Ты — мой, всегда единственный, Господь.
После этого я пошел прочь, куда глаза глядят. Сумерки вернули меня в город, и весь следующий день я потратил на беседы со сведущими людьми, пытаясь выяснить судьбу Туркан-хатун. Результаты моих расспросов были неутешительными: по словам всех, к кому бы я ни обращался, Туркан не возвращалась в Мавераннахр. И сведения, и сообщавшие их люди вызывали доверие, в связи с чем планировавшаяся мной поездка в Самарканд становилась бессмысленной. И я решил не являться пред ясные очи хакана Махмуда60 и за две недели, остававшиеся до ближайшего каравана в Нишапур, побывать в местах, где я впервые в своей жизни испытал всеобъемлющее счастье земной любви. Еще в Бухаре я узнал, что усадьба, где жизнь свела меня с царевной Туркан, находится в запустении. Не раскрывая своих намерений побывать там, я сказал своим новым бухарским друзьям, что хочу уединиться в пустыне, чтобы обдумать некоторые появившиеся у меня идеи.
Мне мои друзья выделили спокойного коня, и в один из дней, которыми я располагал, я на рассвете выехал из Бухары на запад, вдоль одного из русел, на которые распадался Зарафшан, безуспешно стремясь смешать свои воды с водами Джейхуна61. К вечеру я был там, где два с лишним десятилетия назад находилось процветающее царское поместье. Теперь от него оставалась лишь одна запущенная постройка, в которой только одна комната сохраняла жилой вид благодаря коврам, покрывавшим пол и стены, да и на них был толстый слой пыли, свидетельствовавший о том, что человека здесь уже не было очень давно. Не было в этой усадьбе ни конского табуна, ни даже какой-нибудь собаки, а бурная и непокорная река Аму, меняя русло, уже смыла остальную часть поместья и сейчас настойчиво размывала землю, подбираясь к единственному уцелевшему зданию.
Я подошел к краю невысокого обрыва, и под самыми моими ногами кипела и бесновалась темно-желтая, почти коричневая вода. Мне вспомнилась одна фраза, сказанная каким-то греком и повторенная другим,— о том, что в одну и ту же реку нельзя войти дважды. Эта мудрость родилась от созерцания реки, тысячелетиями бежавшей по одному и тому же каменистому руслу, и относилась лишь к смене вод. Если бы этот давний мудрец знал здешние капризные блуждающие по земле реки, то свою мудрость он сформулировал бы без особого труда, ибо сейчас передо мной была не просто другая вода, а другая Аму.
Я решил переночевать в заброшенном доме, но потом передумал: была поздняя весна, ночи уже были теплыми, и я устроился на веранде. Надо мной было звездное небо — такое же, как в Исфахане и Нишапуре, и я странствовал по нему от созвездия к созвездию, пока не заснул под шум реки, продолжавшей свою беспрерывную разрушительную работу.
Утром я двинулся к нашей с Туркан поляне, боясь, что ее тоже размыла река, но, к счастью, этого не случилось. Исчезла лишь тихая заводь, по которой тогда, как по рисовому полю, бродил аист по колено в воде. Теперь она стала частью русла, и бегущие воды вплотную подошли к нашему брачному ложу. Я расстелил свой халат и прилег. Мой конь задумчиво щипал травку неподалеку — там, где моя память сохранила видение двух конских силуэтов, и я всеми силами своей души призвал к себе царевну Туркан, но мой призыв остался без ответа. Я смотрел на зеленые стебельки, окружавшие меня и щекотавшие мое лицо, и подумал о том, что, пока я мотался по свету и был занят какими-то делами, представлявшимися мне важнейшими, здесь выпрямилась примятая нами трава, дала семена, из семян появились новые ростки, и так, меняя поколения, та трава дожила до сегодняшних дней и собирается жить дальше, храня где-то в своих глубинах память о молодых и красивых телах, сплетавшихся на этой поляне. Если бы и мы, люди, так же прорастали из глубин земли, если бы нам была дарована такая непрерывность бытия!
Я лег на спину и закрыл глаза, мечтая о том, что когда я их открою, то увижу склоненную надо мной Туркан, но чуда не произошло, и я увидел над собой синее небо и смотревшую на меня бледную дневную Луну, почти такую же красивую и прозрачную, как моя юная царевна. Я вспомнил и наши последние с ней тайные свидания в Исфахане и подивился тому, что моя память стерла пыль овладевших мной тогда подозрений и сохранила лишь ее лучезарный лик.
Мой конь вел себя спокойно, а это означало, что окружающие нас заросли не скрывают никакой опасности. Видимо, потомки полосатого царственного кота, видевшего нашу с Туркан любовь, сегодня проводили свое время в других местах. Я вышел на край пустыни. Там шла борьба бытия с небытием, вода и травы вели сражение за каждый клочок земли, даруя нам, людям, пример упорства и терпения.
Возвращался я в Нишапур умиротворенным и в печали, думая о справедливости слов, которые румийцы приписывают господину нашему Сулайману ибн-Дауду, мир и благословение Аллаха с ними обоими, будто бы сказавшему, что сердцу мудреца место в доме Печали. Кто бы первым ни сказал эти слова, я убедился в их справедливости.
Но жизнь наша устроена так, что и мудрецы иной раз вынуждены погружаться в суету. Так случилось и со мной по возвращении в Нишапур, где я хотел в уединении и размышлениях отметить день моего пятидесятилетия. Но мой слуга и некоторые другие нишапурцы рассказали мне, что и в городе, и среди местных ученых бродят слухи о том, что я в своем доме и в своем окружении отошел от Шариата и руководствуюсь правилами поведения и отношений между людьми, установленными язычниками-греками, и что мое учение основано на греческих науках, а единственный путь к Всевышнему Йезиду, по моему утверждению, состоит не в молитвах, а в личных усилиях по очищению души. Не было забыто молвой и появление моей Анис в мужских собраниях с открытым лицом. Говорили и о моих стихах, подвергающих сомнению и исламские истины, и даже общепринятые законоположения. Справедливости ради следует отметить, что все это отчасти было правдой, но эта правда была опасной: я уже убедился, что провинция всегда хочет казаться святее Мекки и те мои вольности, которые вызывали лишь улыбку у сильных мира сего в столичном Исфахане, здесь могли послужить основой серьезных обвинений, касающихся не только меня, но и немногочисленных близких мне людей.
Собрав, по возможности, все эти слухи воедино, я стал их анализировать, и мой анализ показал, что их источником мог быть только один человек — мой ученик, факих62 Абу Абдаллах (я помнил несколько его провокационных вопросов и узнал в дошедшей до меня сплетне свои, слегка искаженные ее автором, ответы).
Я некоторое время обдумывал сложившуюся ситуацию, а потом в моих мыслях созрел определенный план действий. Следуя ему, я, как ни в чем не бывало, возобновил свои занятия с учениками. Свой сюрприз я приготовил к нашей третьей встрече. Накануне ее я договорился со старейшиной городских музыкантов о том, что его команда к рассвету следующего дня соберется на крыше дома моей сестры, и, когда, увидят, что Анис вышла в сад, дружно заиграют торжественную мелодию, чтобы на улице собрался народ.
И вот, когда мы втроем уже выпили по чашке чая и начали свои ученые беседы, вдруг раздался барабанный бой и запели зурны63.
— Что это такое? — удивленно спросил Хамадани.
Я ответил, что вчера мельком слышал о свадьбе, которая должна состояться по соседству, и, видимо, народ извещают об этом событии.
Мы продолжили наши беседы, но музыканты не унимались, и через четверть часа я предложил прерваться и посмотреть, что там происходит. Во дворе по моему указанию садовник с вечера приставил удобную лестницу к стене дома, и я предложил ученикам подняться на крышу, откуда должно быть лучше видно. Когда мы поднялись, то увидели, что на соседней крыше вовсю наяривают музыканты, а улица заполнена недоумевающими горожанами. Тогда я поднял руку, дав этим условный знак старейшине оркестра, и музыка сразу же смолкла. Взяв за руку Абу Абдаллаха, я подвел его к краю крыши и громко сказал:
— Нишапурцы! Вот вам ваш ученый! Он вот уже год в это время приходит ко мне и постигает у меня науку. А потом в городе, находясь среди вас, говорит обо мне так, как вы знаете. Если я действительно таков, как он говорит, то зачем он заимствует у меня знания, если же нет — то зачем он поносит своего учителя?
К концу моей краткой речи Абу Абдаллах вышел из оцепенения и, вырвав у меня свою руку, быстро спустился с крыши и бежал огородами от моего дома. Толпа же, помолчав несколько мгновений в растерянности, наконец пришла в себя. Раздались приветственные крики и громкий смех. Кто-то призывал на меня благословение Аллаха, и я почувствовал, что все по достоинству оценили устроенное мною зрелище и никто не был на меня в обиде за беспокойство.
С этого момента отношение ко мне в городе изменилось. Когда я шел по улице и проходил мимо групп, что-то оживленно обсуждающих горожан, разговоры стихали и все, выстроившись в ряд, кланялись мне и ловили мой взгляд. Отцы указывали на меня своим детям, и я слышал тихие слова: «имам Хорасана», «царь ученых» и другие лестные эпитеты, которые, впрочем, меня так же мало трогали, как и предшествовавшая им хула, и свои действия, изменившие мир вокруг меня, я предпринял не ради славы, а ради безопасности тех, кого со мной соединила жизнь.
Так у меня остался только один ученик, потому что Абу Абдаллах в тот же день исчез из Нишапура в неизвестном направлении. Мои разговоры с Хамадани становились все более откровенными. Перед тем как приехать в Нишапур, он учился в знаменитой багдадской Низамийе, где тогда преподавал Абу Хамид ал-Газали. Его при мне вызвал из Нишапура в Исфахан Низам ал-Мулк, и я помнил приход этого богослова в мою обсерваторию. Потом я узнал, что великий визирь откомандировал его в 484 г. в Багдад для усиления группы преподавателей только что основанной Низамом ал-Мулком Низамийе. Однако, как мне рассказал Хамадани, уже в 488 г. ал-Газали покинул Багдад, став на суфийский путь. Видимо, стены Багдада, хранившие память о мученической смерти Абу-л Мугиса ал-Халладжа64, подвигли его на борьбу за полную легализацию суфизма и его примирение с исламом. До Багдада еще тогда, когда там был Хамадани, доходили слухи, что ал-Газали, ведя странническую жизнь, работает над капитальным трудом о сущности веры. Хамадани привел мне дошедшее до него высказывание ал-Газали о том, что совершенство состоит в полном самоисчезновении и в отречении от своих состояний, и я почувствовал близость духовных поисков этого богослова к моим личным переживаниям.
Эти вести обрадовали меня. Меня не мучили угрызения совести в связи с тем, что я так ошибся в ал-Газали, когда я был в Исфахане, но я всегда искренне радовался, когда мир становился лучше, чем я о нем думал. И я от всей души пожелал ему успехов, даже не надеясь дожить до того времени, когда они принесут ожидаемые результаты. К счастью, я ошибся и на этот раз.
8
Дом и Путь
Ласковая и все еще молодая Анис своей любовью утолила мое сердце, истерзанное ранами памяти и болью предательства. И сладкая печаль, навеянная путешествием в Бухару, и разрыв с Абу Абдаллахом постепенно уходили в даль Времени. Я начинал свой шестой десяток, еще не так уж давно казавшийся мне последним периодом моей жизни, но еще ничто во мне не предвещало близости ухода.
В то же время после происшествия с Абу Абдаллахом внимание некоторой части нишапурцев из числа тех, кто относил себя к образованным людям, ко мне усилилось. Видимо, слухи и все то, что за ними последовало, возбудили их любопытство. Воображение такого рода людей услужливо рисовало им, вероятно, какие-нибудь утонченные картины «греческого» разврата, и я ощущал постоянное стремление этой, наиболее впечатлительной части нишапурцев, заглянуть за высокую стену, окружавшую мою личную жизнь. Мне становилось тесновато в этом городе, и я вспоминал ее величество Дорогу, где я мог достигать такого уровня сосредоточения, который был совершенно невозможен для меня здесь даже при строгом уединении в своей комнате.
Когда я поделился этими мыслями с Хамадани, тот предложил мне совершить путешествие в Мекку, без которого, как он сказал, все рассуждения о вере будут неполными. Меня это предложение обрадовало, и я даже был удивлен тем, что сам до этого не додумался. Отправившись к святым местам, я, во-первых, буду отсутствовать в Нишапуре не менее восьми месяцев, а во-вторых, сниму вопрос о мере моего благочестия до конца жизни.
И мы с Хамадани стали собираться в путь. Перед отъездом я впервые предложил свободу своей единственной невольнице и сказал, что она может проехать со мной до Исфахана и вступить во владение предназначенными ей домом и садом, но Анис категорически отказалась, а я не стал настаивать.
Первым крупным городом на нашем пути был Рей, и он был конечным пунктом движения нашего каравана. Здесь нам повезло: буквально через день другой караван уходил в Басру, и мы пристали к нему со свежими верблюдами, купленными в Рее, и двинулись по направлению к Басре. Мне очень хотелось посетить Шираз. Молва о красоте этого города не умолкала многие столетия. Я уже не мог застать в живых проживавшего там имама Абу Насра ал-Насави (мир ему),— весть о его кончине пришла ко мне несколько лет тому назад, но я, полюбовавшись Ширазом, смог бы посетить его могилу и почтить память этого человека, лично знавшего Учителя.
Мои планы, однако, были неисполнимы, потому что приближался месяц паломничества, а нас от Мекки еще отделяли многие десятки дней пути.
В Басре мы без долгих колебаний продали наших верблюдов и решили дальше двигаться морем. Среди стоявших у причала судов мы увидели прекрасный новый корабль с парусами из новой плотной и красивой ткани. Своей красотой он сразу же покорил наши сердца. На корабле было еще несколько паломников, но большую часть пассажиров составляли купцы, и их товары заполняли трюмы и палубу. Их торговые дела заставляли нас останавливаться в приморских городах — в Кешме, Маскате и в Мохе. Я пользовался этими остановками, чтобы побродить по улицам, в конце которых синело море, посидеть в кофейнях, послушать смешение языков, мне известных и неизвестных. Я чувствовал здесь себя на границе краткого бытия и вечности, твердо зная, что через сто или тысячу лет шум людей, заполняющий эти улицы, утихнет, а города исчезнут или изменятся до неузнаваемости, и только океан и шум приливов и отливов останутся неизменными. Сходные ощущения иногда я испытывал во время своих уединенных ночных бдений в обсерватории, когда в моем мире оставались только Всевышний, я и небо, а теперь, когда я сидел с чашечкой кофе на скалистом берегу, о который мерно разбивались волны, в моем мире оставались только Всевышний, я и бескрайнее море.
После Мохи на корабле остались только паломники, и не прошло и недели, как мы высадились на берег в двух днях пути от Мекки. Когда мы прощались с кораблем, капитан спросил меня, помню ли я морскую часть истории пророка Йунуса65. Я лишь улыбнулся в ответ, а капитан продолжил свою речь:
— Если бы я и моя команда бросали жребий, чтобы узнать, кого по воле Аллаха любит море, то он бы пал на тебя. За все наше долгое плаванье на море ни разу не поднялись опасные волны, а наши паруса были упругими от попутного ветра, и во всем этом я ощущал твое благотворное влияние. Воистину ты — великий человек, угодный Аллаху!
— Я всего лишь скромный паломник,— ответил ему я,— и хотя я действительно всю жизнь ищу Путь к Всевышнему, но до сих пор не уверен, что я его когда-нибудь найду.
Мы расстались друзьями, и капитан пожалел, что не может подождать нас до окончания паломничества, чтобы мое присутствие оберегало корабль и на обратном пути в Басру. Я тоже был бы не против еще раз пережить прелесть морского путешествия, но Хамадани, мой спутник, еще в начале нашего странствия, заранее уговорил меня возвращаться в Хорасан через Багдад: ему хотелось посетить Низамийе и другие памятные ему места и показать мне красоты этого великого Города Мира. Поэтому нам предстояло пересечь огромную пустыню, которая могла оказаться не менее опасной, чем бушующий океан.
В Мекку мы пришли на второй день Зу-л-хиджжа66, и у нас оставалось время, чтобы отдохнуть и прийти в себя после долгого пути.
Я не буду здесь описывать ритуалы паломничества — они и так всем известны. Скажу лишь, что мне они не были в тягость. Основные состояния души и тела, сопутствующие как малому, так и большому паломничеству, были близки к перевоплощениям, которые происходили со мной в те мгновения, часы и дни, когда я оставался наедине со Всевышним. Главной же особенностью этих состояний в условиях паломничества было то, что они овладевали мной в толпе, в гуще людей, но и это мне не мешало, поскольку мы, люди Пути, умеем быть в миру и не от мира и ощущать себя одинокими в толпе. Я, конечно, еще не мог тогда достичь той степени уединения в мире, которая была доступна великому шейху Абу Йазиду67, умевшему выходить за благой порог своего бытия в совершенно безлюдную Вселенную, но многое в самососредоточении мне уже было доступно.
В перерывах между медитациями, когда я возвращался в мир, мой взгляд скользил по лицам паломников, и я, к сожалению, постоянно чувствовал, что этими людьми движут страх и надежда — страх перед возможностью оказаться в аду и надежда на то, что Господь смилуется и раскроет перед ними двери рая. Эти люди, я уверен, не знали правила жизни, сформулированного моей предшественницей на Пути, несравненной Рабийа68: «Истинное служение состоит в том, чтобы не желать рая и не бояться ада».
Подобное же преобладание страха перед Господом над любовью к Нему я наблюдал и у молящихся христиан и иудеев. Мудрость, приходящая из-за Хинда69, свидетельствует о том, что и там идут интенсивные поиски Пути. Свой Путь они называют Нараяной, и по известным мне признакам этого Пути можно судить о том, что он близок к моему. Мне не довелось переправляться через Хинд, и мне неизвестны книги индийцев, но один из наших странников, с которым мне приходилось беседовать в Нишапуре, изложил мне несколько основоположений. Некоторые из них, в частности такое, как: «познавший высшее преодолевает Смерть»70,— были очень близки мне. И это не удивительно: ведь наш хорасанец ал-Худживири71, расставивший указательные знаки на моем Пути, бывал в Индии и, написав там свое руководство суфиям, умер на берегах Хинда, когда я еще был в Мавераннахре. Сходство наших Путей безусловно: оба они освящены Любовью и ведут к Истине, но я не знаю, все ли там за Хиндом освещены светом Любви или это лишь удел избранных, а большинство, как и у нас, пребывает в страхе. Мы много говорим и думаем о свободе, но что такое свобода без Любви и Добра? Если ее лишить или не придать ей этих благих качеств, она станет хуже, чем рабство.
Замена страха перед Всевышним Любовью к Нему ничего не меняет в сути ислама, и я мог совершенно искренне закончить свое паломничество положенными словами: «Господи, это паломничество мое совершено без всякого лицемерия и заносчивости». И я надеялся, что когда-нибудь богословы поймут и примут эту великую замену. Тогда еще я не знал, что это время уже близко.
Эти мысли занимали меня уже по пути из Мекки в Город Пророка72, поскольку в течение всего времени паломничества я был сосредоточен на его ритуалах, и это мне не было трудно: я убедился, что мой опыт сосредоточения применим во всех случаях. Свой переход мы с Хамадани совершали в обычном торговом караване, потому что я предложил побыть в Мекке дня два после того, как ее покинут все паломники. Мне хотелось почувствовать собственную душу Святого Города. Увы, ничего особенного я в нем не заметил. В нем шла обыденная жизнь, исполненная присущей людям суеты. В кофейнях обсуждали последние новости, купцы подсчитывали барыши и снаряжали караваны для пополнения своих запасов. В святых местах города, на священных холмах и в священной долине73, где совсем недавно волновалось людское море, было пустынно и так тихо, что можно было услышать журчание воды в акведуке, бегущей в Мекку из этой долины. И я ощутил присутствие в этом благословенном краю Аллаха более явственно, чем когда здесь все было заполнено людьми.
Наша задержка в Мекке оказалась полезной и для посещения Медины: и там мы как бы прошли по следам основной волны паломничества и смогли спокойно помолиться в Мечети Пророка. Отдохнув несколько дней в этом красивом городе и подыскав попутный караван, мы вскоре покинули цветущий Йасрибский оазис и углубились в великую пустыню, отделявшую нас от Багдада.
Переход этот занял около двух месяцев, и я никогда в жизни не имел столько свободного времени для размышления и медитаций. Мои спутники и погонщики, гордые тем, что преодолевают пустыню, и всецело поглощенные своей борьбой с нею и с теми сюрпризами, которые она готовит любому, кто находится в ней, даже не смогли бы себе представить, сколько странствий по Вселенной за время нашего земного пути совершил я. Они просто не замечали моего отсутствия, успокоенные наличием в караване моего тела, в то время когда моя душа, покинув это свое вместилище, скиталась среди звезд и становилась частью Единого, сливаясь с Ним, а потом возвращалась ко мне, обогащенная сокровенным Высшим Знанием.
Любая, даже самая длинная дорога, имея начало, имеет и свой конец, и в конце нашего пути нас ждала награда — прекраснейший город Багдад. Хамадани не терпелось ввести меня в круг ученых знаменитой багдадской Низамийе, но я настоятельно предложил ему провести в Городе Мира несколько дней, не обнаруживая себя: мне нужно было время, чтобы окончательно вернуться на Землю из моих скитаний по Вселенной и скрыть свою причастность к людям Пути. Дни эти прошли среди веселой багдадской суеты.
Приняли нас в Низамийе со всем возможным почтением. При этом основное внимание собрания было сосредоточено на мне, и я, в который раз в своей жизни, ощутил скрытое желание своих собеседников проникнуть в тайны моего сокровенного Знания. Вскоре кофе на столах сменили кувшины с набидом74. Радушные хозяева, видимо, полагали, что вино развяжет мне язык, но они не учли мой огромный опыт винопития, и эффект был обратным: языки развязались у них. Я всегда признавал, что в вине есть грех, но мудрый человек должен уметь пить так, чтобы вкус вина был больше спрятанного в нем греха,— пить, чтобы не страдать от выпитого. Кроме этого, нельзя забывать о том, что выпивший пять чаш чистого вина проявляет свою сущность — все Добро и Зло, содержащиеся в душе пьющего. И мудрец упражнением и опытом пития определяет для себя и не переступает ту грань, за которой вино начинает приносить мучения, и тогда с начала пития вина и до конца от него не происходит никакого зла и грубости ни в словах, ни в поступках, а только добро и веселье.
Вскоре я убедился, что у моих собеседников этого благого опыта винопития не было, и оно раскрыло их души, обнажив сокрытые в них зло и обиды друг на друга и на их покровителей. Их интерес переключился на других, и я оказался защищенным стеной из винных паров от их повышенного внимания. Мне же, сохранившему трезвый взгляд на жизнь и обстоятельства, оставалось только поразвлечься их перепалками, сплетнями и взаимными обвинениями. Как это всегда бывает у тех, кто пил вино, не зная собственной меры, первоначальное возбуждение у них сменялось глубокой депрессией, и их бессвязные злые речи смолкли, и те, кого тут же еще не сморил сон, стали мучительно припоминать, не наговорили ли они здесь чего-нибудь лишнего. В этот момент я и покинул сию компанию, поблагодарив их за теплый прием и сказав, что беседа с ними была для меня весьма поучительной и полезной для моих нынешних философских занятий. Уходя, я поймал на себе несколько удивленных взглядов — те, кто еще сохранил некоторую способность соображать, были поражены твердостью моей походки и осмысленностью моих слов после того, как на их глазах я выпил вина больше, чем любой из них.
Хамадани был удручен впечатлениями от этой встречи. Особенно поразили его злобные высказывания ученых-багдадцев по адресу высокочтимого им ал-Газали. Видимо, Багдада к тому времени достигли какие-то слухи о возможном возвращении ал-Газали в багдадское Низамийе и посредственности заблаговременно сплотились, чтобы дать отпор выдающемуся собрату. «На порог не пустим этого еретика!» — говорили они75. Я утешал Хамадани словами о том, что будущее всего живого всегда определяется великим Аллахом и что он, Хамадани, как истинный суфий, обязан чтить Предопределение.
Через несколько дней мы покинули Багдад. Наш путь от Багдада до Исфахана пролегал по населенным местам. Впрочем, нашим общим с Хамадани этот путь был только до Нехавенда. Там нам было суждено расстаться — Хамадани возвращался в город своей нисбы76. Наличие городов и селений на нашем пути и мысли о предстоящем не давали мне внутренне сосредоточиться и оторваться от Земли, но я не досадовал и с удовольствием наблюдал чужую жизнь, мимо которой двигался наш караван.
Пути наши, как я уже сказал, расходились в Нехавенде. Само название этого городка было для меня зловещим, преисполненным скрытой опасности. Но теперь он, казалось, хотел разубедить меня в моей предвзятости: он возник перед нами на закате солнечного дня, когда первые прохладные струи горного воздуха освежают сады и луга, изнывающие от дневной жары, и его мирный спокойный облик не предвещал никакой беды. Возможно, поэтому сон мой был крепким, хотя встал я, как обычно, на рассвете. Хамадани уже собирался в путь — его караван уходил первым. Мир просыпался, и успокоительный щебет птиц и крики петухов не оставляли места страхам.
Я обнял Хамадани, и он сел на верблюда, а я после некоторых колебаний бросил взгляд на его лицо. Я боюсь своих последних взглядов, потому что в них мне иногда открывается будущее человека. Вот и в этот раз я увидел на лице Хамадани печать мученичества. Я видел лишь один источник опасности на его пути — встречу с хашишинами Хасана Саббаха, но через полгода после своего возвращения в Нишапур я получил весть от него — живого и здравствующего — и успокоился, решив, что на этот раз я ошибся77.
В Исфахане мой караван не задержался и остановился в нескольких часах пути от него на восток, где был постоялый двор. Дальше нам предстоял путь по пустыням и пустынным местностям, простиравшимся до границ Хорасана, и почти все время этой части пути душа моя отсутствовала на Земле. Такие длительные медитации и сопутствовавший им полный душевный покой, видимо, что-то изменили в моем облике, добавив к нему спокойствия и умиротворения. Люди же расценили эти перемены как благотворное влияние паломничества, и если посмотреть на это дело шире, то, возможно, они были правы, потому что ни одно странствие не предоставило бы мне столько возможностей приближения к Всевышнему и к пониманию Его промысла. Что бы там ни было, а зеленая чалма78 существенно повлияла на отношение ко мне горожан. Лишь один человек в Нишапуре не обратил внимания на происшедшие со мной перемены. Это была Анис, открывшая мне свои благоуханные врата нежности, и я после столь долгого воздержания воспринял все затем происшедшее так, будто оно свершилось со мной в первый раз.
Когда, отдохнув от своего путешествия, я стал встречаться с нишапурцами, я узнал о важных изменениях, происшедших в Хорасане. Оказалось, что сын Малик-шаха, мир ему, Санджар, которому было восемь лет, когда детей этого покойного государя поразила оспа, и болезнь которого, несмотря на мои опасения, закончилась благополучно, был назначен своим старшим братом — султаном Барк-Йаруком — наместником Хорасана. Центром же своего наместничества он избрал город Мерв, расположенный в двух с половиной неделях пути на северо-восток от Нишапура. Оказалось, что восьмилетний мальчик запомнил своего врача. Во всяком случае, должностные лица Нишапура рассказали, что, проезжая по дороге в Мерв через наш город, принц приказал им пригласить меня к нему и огорчился, узнав о моем отсутствии. Хотя мое благополучие в те годы не зависело от Санджара, поскольку сын Низама ал-Мулка — великий визирь султана Барк-Йарука Муайид ал-Мулк — неуклонно выполнял завет своего отца о выплате мне ежегодного содержания, а правитель округа в Нишапуре регулярно его выплачивал, я решил в самое ближайшее время посетить принца в Мерве, ибо даже мой скромный опыт царедворца научил меня не оставлять без внимания пожелания властителей.
Той же осенью я побывал в Мерве. Принц Санджар принял меня с уважением и даже ласково. Он объяснил и причину своего интереса ко мне, сказав, что ему хотелось бы собрать в Мерве ученых во всех областях знаний и что главой этого собрания он видит только меня. Я знал о себе больше, чем он обо мне, и я понимал, что возглавлять группу ученых, как когда-то в Исфаханской обсерватории, я уже не смогу, и поэтому вежливо отклонил его приглашение, предложив вместо себя Абу Хатима ал-Музаффара ал-Исфизари, своего самого лучшего сотрудника в Исфахане, тогда еще очень молодого, а теперь уже солидного ученого.
Я заметил, что не очень огорчил принца Санджара своим отказом, и я обрадовался этому, потому что в своем разговоре с ним я был искренен. Еще в Исфахане я заметил, что ал-Исфизари обладал чувствами системы и иерархии, что отразилось в таких его словах, которые он часто повторял: «Архитектор, знающий что строится и способы строительства,— это основа здания, за ним следует строитель — подрядчик, а потом — рабочий. Архитектор дает распоряжение строителю, тот указывает рабочему, а рабочий распоряжается водой и глиной, и только так воздвигаются здания». Человек системного мышления лучше справится с организационной работой, чем тот, кто, подобно мне, руководствуется вдохновением, ибо вдохновение проходит. У ал-Исфизари, к тому же, системное мышление сочеталось с незаурядным математическим талантом, что бывает редко, и со способностью наслаждаться творчеством, и с уважением к учителям, что у таких людей бывает еще реже. Об этом свидетельствуют его слова, которые я принял сердцем и запомнил:
«Учитель — это духовный отец, а родитель — отец телесный,— говорил он, и еще: — Соотношение между чувственным и умственным наслаждением такое же, как соотношение между обоняющим и пробующим на вкус».
Согласившись с моим предложением, касающимся ал-Исфизари, принц Санджар высказал свое желание, чтобы я съездил в Исфахан и, побывав в своей заброшенной обсерватории, посмотрел, какие там сохранились приборы и можно ли их перевезти в Мерв, где он хотел начать звездные наблюдения и астрономические измерения. Для этой цели, сказал он, мне будут выделены верблюды и несколько вооруженных сопровождающих. Я чувствовал, что мой второй отказ может испортить наши отношения навсегда, и потому принял это предложение.
Принц распорядился поселить меня в его дворце, и я в качестве надима79 провел там три дня, пока готовилась эта экспедиция. Свое свободное время я проводил в прогулках по Мерву. Переезд туда принца Санджара благотворно сказался на облике этого древнего города. Были приведены в порядок большая и малая Кыз-Кала — величественные старинные здания. Истинным украшением города стал и заново отделанный дом со складчатыми стенами, в котором принц разместил диван80.
Заглянул я и в местное медресе. Слух о том, что я не собираюсь перебираться в Мерв, каким-то образом уже стал известен и там, и я ощущал скрытую радость местных мудрецов. Видимо, сведения о жесткости моего характера и о моем свирепом нраве после моей расправы с нишапурским сплетником дошли до здешних ученых, и они меня побаивались, подумал я. И в этом не было ничего удивительного, ибо большая часть их здесь, как и везде, только имеют вид ученых и, завидуя друг другу, одевают Истину ложью, не обращая внимания на уже упомянутые мной слова пророка, да благословит его Аллах и приветствует, о том, что завистливый ученый будет среди тех шести человек, которые войдут в ад за год до Судного дня. Свой небольшой запас знаний они используют лишь для низменных плотских целей. А если они встречают человека, отличающегося тем, что он ищет Истину и любит правду, стремясь отвергнуть ложь и лицемерие и отказаться от хвастовства и обмана, они делают его предметом своих насмешек. Все это я испытал еще в юности и явственно ощущал вокруг себя теперь. Но этикет есть этикет, и я вел беседу с ними спокойно, уклоняясь от обострений, и, конечно, никак не мог отказать им в их просьбе привезти из Исфахана сочинение Ибн-Сины «Книга спасения», которой в Мерве не было. Я торжественно обещал.
В Исфахан я отправился прямо из Мерва и только на один день по пути остановился в Нишапуре. Там я еще раз предложил свободу Анис и еще раз получил категорический отказ. Тогда я сказал, что этот приезд в Исфахан я использую, чтобы продать свою усадьбу, поскольку не было никакого смысла сохранять ее за собой. Да и побывать еще раз в Исфахане я уже не надеялся: уже близился когда-то обозначенный мной для себя рубеж жизни — шестьдесят лет моего пребывания на этом свете.
В Исфаханской обсерватории, когда я туда прибыл, я нашел не так уж много оборудования, которое можно было бы перевезти в Мерв и там использовать. Я составил подробную опись таких приборов, и на том официальную часть моей миссии можно было бы считать законченной.
Мне оставалось продать усадьбу, что также произошло без задержки, нанести визиты во дворцы властителей, отыскать «Книгу спасения» и побывать на местном кладбище, почтить память тех, кого я не застал здесь живыми, и в который раз подумать о бренности жизни. Планируя эти свои дела, я впервые осознал себя стариком — сегодня я уже был на год старше Учителя, но как мало по сравнению с его наследием то, что я сам оставлю людям!
Султан Мухаммад, сменивший в прошлом 498 году рано покинувших этот мир Барк-Йарука и Муйизз ад-Дина, принял меня ласково. Видимо, в памяти всех детей покойного Малик-шаха, мир ему, сохранилось убеждение в том, что именно я спас их от смертельной болезни. Я чувствовал это, но старался поскорее уйти от этих мыслей и ощущений, так как они напоминали мне не о моем триумфе, а о моем бессилии. Я не мог забыть прекрасную царицу Туркан, с мольбой обнимающую мои ноги, и спокойный взгляд малыша Махмуда, которого тайком от меня все же каким-то непонятным мне образом похитила Смерть.
На следующий день после посещения султана Мухаммада я отправился во дворец покойного Низама ал-Мулка. Его сын — великий визирь — был очень занят государственными делами, но все же уделил мне полчаса, угостив хорошим кофе, равный которому мне не приходилось пить в кофейнях Мекки и Багдада. Мне понравилось, что Муайид перенял от своего отца пристрастие к этому напитку. Я попросил разрешения визиря поработать в его библиотеке и отправился туда по знакомым мне коридорам. Я без труда обнаружил там «Книгу спасения» великого Абу Али, мир ему, но библиотекарь без разрешения визиря ни за что не хотел отдавать ее мне в Мерв для переписки. Я не осмелился еще раз побеспокоить визиря по такому пустяку, и решил, внимательно прочитав ее, продиктовать текст писцу по возвращению в Мерв. Обычно для полного запоминания книги мне бывало достаточно трех ее прочтений, но сейчас я решил прочитать ее раз шесть, чтобы затем точнее воспроизвести ее во всех деталях. Я засиделся в библиотеке до позднего вечера, и это не было мне в тягость: я как бы провел время в долгой беседе с Учителем, и наслаждение от этого превышало усталость.
На сей раз я не зависел от чужих караванов, поскольку со мной был отряд сопровождения, готовый в любой момент двинуться в путь по первому моему слову, но я решил провести в Исфахане еще сутки, устроив себе день безделья. Этот день для меня памятен. Я побродил по знакомым мне местам, где мы пировали с друзьями, вспомнил уже покинувшего этот мир ал-Васити и его заветное правило, которому он был верен всю жизнь. Он говорил: «Если ты достиг чего-то благодаря ошибочным мнениям, то это не должно побуждать тебя к повторению ошибки, поскольку благополучный исход ошибки — редкость».
Зашел я и в покинутый дворец Малик-шаха. Когда я говорю слово «покинутый», я не имею в виду то, что он пуст и брошен на произвол судьбы, превращаясь в руины. Во дворце Малик-шаха сохранилась челядь, в обязанности которой входило содержать в порядке все дворцовые строения, но отсутствие властного хозяина поощряло нерадивость слуг. В одной из греческих религиозных книг я прочитал слова «мерзость запустения», и они мне запомнились. Теперь я видел воочию, как мерзость запустения обволакивает места, где еще совсем недавно кипела жизнь. Безлюдье привлекало птиц, и они были здесь повсюду, заполняя мир своим щебетом и писком, а одна из них почему-то жалобно и громко кричала, и в ее крике мне слышался вопрос: «Куда? Куда? Куда?» Куда ушел этот былой блеск и куда исчезла моя Туркан, я ответить не мог.
Потом я передал свою усадьбу ее новому хозяину, получил деньги, и мы двинулись в обратный путь.
В Мерве я отчитался перед принцем Санджаром, который еще раз из приличия спросил, не решился ли я возглавить здесь обсерваторию, и, услышав мой прежний ответ, сказал, что в любом случае он будет рад видеть меня, если я окажу честь собранию здешних ученых, став его постоянным участником.
В мервском медресе были очень огорчены тем, что я не привез им обещанную книгу, но я попросил у них писца, и за неделю под мою диктовку он записал ее. Потом мне рассказывали, что у одного заезжего ученого «Книга спасения» Абу Али, мир ему, оказалась в личном багаже. Мервцы не поленились, и двое преподавателей медресе засели за сверку ее с продиктованным мною текстом, но никаких отличий так и не нашли.
После всех этих утомительных путешествий я отправился в Нишапур, рассчитывая там прожить безвыездно несколько месяцев и хорошо отдохнуть. В Нишапуре меня ждала приятная новость — переданная каким-то купцом книга Хамадани «Сливки истин» и письмо от него. Я по своему обычаю начал с книги и был приятно удивлен: в ней, наряду с высказываниями многих выдающихся мусульман, содержались мысли знаменитых суфиев. Я с радостью читал: «Лишь того, кто постиг бытие вечно Существующего, да будет Он благословен и возвышен, может охватить не поддающаяся описанию великая Любовь к Нему и всецелое посвящение себя Ему. Всякое возможно сущее — преходящее, за исключением Истины вечно Существующего. Озарение Земли светом Солнца требует особой связи между ними, и если эта связь распадется, то нарушится способность Земли воспринимать свет Солнца.
Покровитель да возрадуется тому, кто стремится к внутреннему ощущению, ибо самоочищение сопутствует людям, которые очистили свою душу от нравственных пороков и скверны, и общение с такими людьми не обременительно».
Как близки были моему сердцу эти слова!
Принимаясь за письмо Хамадани, я, еще не раскрыв его, вспомнил о тяжких предчувствиях, мучивших меня в момент нашего расставания в Нехавенде, и возрадовался их необоснованности: Хамадани был жив, творил и не забывал обо мне! В своем письме он сообщал о новости, которая еще не дошла до Нишапура и Мерва: оказывается, ал-Газали наконец обнародовал свои труды, в которых суфизм был представлен как вполне законная ветвь ислама. Несколько самых авторитетных теологов, ознакомившись с его «Воскрешением наук о вере», выдали свои фетвы81, охраняющие эту книгу. Хамадани сообщал, что он писал свою книгу под впечатлением этого события. Я тоже был очень рад тому, что теперь о нас, суфиях, и о наших взглядах на мир можно будет писать прямо, а не иносказательно.
Тем временем из Мерва возвратился мой свояк. Мы с ал-Багдади разминулись: он ехал в Мерв как раз в те дни, когда я стремился в Нишапур, чтобы отдохнуть от царских милостей и внимания. Через некоторое время мы провели вечер в беседе за кувшином легкого вина. Ал-Багдади был разочарован тем, что Судьба на этот раз избрала центром Хорасана не наш Нишапур и его цветущую долину, а окруженный пустынею Мерв, город с более суровым климатом, находящийся, если быть точным, за пределами нашего округа.
Я понимал, что корень огорчения моего свояка скрыт не в географии и не в климатологии. Ученым необходимо общение с себе подобными, даже если не все они отвечают требованиям, предъявляемым к этому высокому званию, и неплохой математик ал-Багдади не был исключением из числа тех, кто в таком общении нуждался. Как ни странно, это общение, может быть, в меньшей дозе было необходимо даже такому убежденному индивидуалисту, как я.
К моменту моей беседы с ал-Багдади в моих мыслях, пока еще невысказанных, начал созревать некий план, и наш разговор подтолкнул меня к откровенности. Я сказал, что приобщенность к большому научному центру важна и для меня и что я предлагаю решить этот вопрос следующим образом: за деньги, полученные мной от продажи исфаханской усадьбы, купить небольшую усадьбу в Мерве, что позволит нам с ним чаще приезжать туда, как к себе домой, для общения с учеными и вельможами, не пользуясь при этом ничьим гостеприимством.
Ал-Багдади эта идея очень понравилась, и он сразу же предложил взять все хлопоты на себя. Я не возражал и сказал, что наш дом, по моему мнению, должен быть домом людей живых, и ожидать нас там должны не только стены, но и люди.
9
Между Нишапуром и Мервом
Не прошло и года, в течение которого ал-Багдади два раза побывал в Мерве, как все наши планы были реализованы, и, когда я осенью 500 года собрался наконец съездить в этот город, ал-Багдади, находившийся там в это время, вышел меня встречать к каравану (оказалось, что он, зная мои планы, уже месяц выходил к каждому нишапурскому каравану в надежде меня встретить) и проводил в наш общий с ним мервский дом. Это была уютная усадебка с небольшим садом и аккуратным домиком с айваном82. Усадьба эта была расположена в рабаде83, вплотную примыкавшем к центральной части города Шахрияр-арку, а с ее двора даже просматривалась цитадель.
Я по своей привычке пошел в первую очередь рассматривать сад. Он был почти квадратным в плане, как будто эти наделы делил геометр, вроде меня, и имел в глубину и в ширину по сорок шагов. Восточный его угол пересекал ручей — один из тех, на которые распадался Мургаб, чтобы отвоевать у пустыни часть земли для Мервского оазиса. Ручей был полноводным, и мне казалось, что он несет с собой свежий воздух далеких гор, где в это время уже заканчивалось таянье снегов и ледников, образующих бурные потоки, наполняющие Мургаб. Я присел на берегу ручья и почувствовал себя дома: вид бегущей воды, ее журчанье, тень дерева и щебет птиц в его ветвях! Что еще нужно человеческому сердцу!
Муж моей сестры не торопил меня, давая мне насладиться тем, что он для меня приготовил. Он знал мою способность покидать Землю и знал с моих слов, что за несколько мгновений моего отсутствия я проживаю там несколько жизней. И когда я вернулся, он сидел рядом со мной в той же позе, в которой я его оставил. Только теперь я заметил легкую хитроватую усмешку на его лице и понял, что это чудное место для раздумий и для сосредоточения не единственный сюрприз, который он мне приготовил за мои деньги.
Когда мы вошли в дом, он стал показывать мне комнаты, чтобы одну из них я выбрал для себя. Первая же, куда он меня ввел, мне понравилась, и я, сняв обувь у порога, прошел по ковру к ее середине, где над закрытым решеткой очагом для тлеющего древесного угля84 стоял маленький столик весьма искусной работы. Когда я любовался им, позади меня раздался мелодичный звон халь-халей85. Мне сначала показалось, что этот звон идет откуда-то свыше, и лишь потом я оглянулся на дверь. Полог ее был откинут, и на пороге стояли две совершенно одинаковые девушки-тюрчанки, за которыми виднелся ал-Багдади, улыбавшийся во весь рот.
Они были красивы той особенной красотой, которой славятся девушки их племени, и я не мог оторваться от созерцания этих двух полных лун, сиявших в нескольких шагах от меня. Молчание затягивалось, и ал-Багдади решил, что оно означает мое недовольство увиденным.
— О мой учитель! — сказал он.— Ты сам пожелал, чтобы в нашем мервском домике была жизнь, а выделенных тобой денег хватило на две жизни, и я решил не экономить на этом благе. Мы, математики, знаем, что иногда «два» лучше, чем «один». Мне кажется, что это как раз тот случай.
Я ответил ему, что вполне с ним согласен, но как их отличить друг от друга? Он сказал, что со временем мы, вероятно, этому научимся, хотя это не так уж важно. Двойняшек, которых ал-Багдади приобрел на местном невольничьем рынке, звали Гулнор и Гулсара86. По словам продавца, им было по пятнадцать лет, но на вид им можно было бы дать и восемнадцать. Впрочем, особых оснований не верить работорговцу у меня не было: слишком живы были во мне воспоминания о единственной до этого времени тюрчанке в моей жизни — царевне Туркан, пришедшей в мои объятия совсем девчонкой, но уже посвященной в таинства любви. И вот теперь мне предстояло выбрать свою вторую тюрчанку из двух стоящих передо мной совершенно одинаковых луноликих красавиц. Глаза их блестели, и в них не было следов грусти, и я вспомнил поверье, гласящее, что близнецы, пока они вместе, не знают, что такое печаль, а если их разлучают друг с другом, то они часто умирают от тоски.
Ал-Багдади представил меня им как «большого хозяина» этого дома, я поприветствовал их, и они ушли в свою комнату. Вторжение этих девушек в мою жизнь было столь неожиданным, что я не сразу осознал его реальность и просто забыл о них. Поэтому, когда я поздно вечером, загасив светильник и собираясь заснуть на удобно разложенных подушках, вдруг услышал слабый звон металла и шорох, я даже немного испугался. «Это я, Гулнор»,— услыхал я тихий голос. И многие счастливые минуты моей жизни мне довелось вспомнить и пережить заново в эту мою первую ночь в моем доме в Мерве!
Своими повадками, ненасытностью в любовных утехах Гулнор (а я до сих пор не уверен, что это была она, а не Гулсара!) так напомнила мне юную Туркан, что мне показалось, будто я присутствую при перевоплощении, вернее — при переселении душ. И еще один итог имела эта ночь: я почувствовал, что мне уже не двадцать лет, как тогда на берегу Аму, когда сам полосатый царь Турана не решился помешать моей страсти.
Вспомнив о своих годах, я подумал: не странно ли, что в лето моего шестидесятилетия ко мне не по моей воле приходит юная женщина? И не является ли это Знаком Всевышнего, пожелавшего сообщить таким образом, что мне, уже и без того далеко ушедшему в годах, будет дозволено Им еще некоторое время побыть среди живых и что только Он знает мой срок.
Дверей внутри этого дома не было, и вход в каждую из комнат был завешен ковровым пологом, и поэтому закрыться и избежать дальнейших приключений, приготовленных мне и, вероятно, себе моим зятем, я не мог. И снова был тихий звон халь-халей и тихий голос-вздох: «Это я, Гулнор». Я услышал едва заметные отличия от голоса, прозвучавшего вчера, и, в свою очередь, спросил: «Это ты, Гулсара?» — «Я — Гулнор»,— ответил мне голос, и мне показалось, что я услышал в нем смех.
Когда прошла и эта ночь и я наутро размышлял о пережитом в часы любви, я был почти уверен, что это была Гулнор, иначе ей бы пришлось рассказать Гулсаре все детали нашей первой близости и заполнившей ее любовной игры, но что-то все-таки лишало меня твердой уверенности в том, что ко мне приходила одна и та же гостья. Я вспомнил слова Туркан о том, что на каждой женской ферджи написаны имена предназначенных ей мужчин, и пожалел о том, что мне не дано их прочитать. Впрочем, подумал я, может быть, у двойняшек, у которых все одинаковое, одинаковы и эти списки?
Мои сомнения не укрылись от чисто женской проницательности моей подруги, и при следующем свидании, когда мы отдыхали, утомленные любовью, она сказала, что если меня так волнует вопрос, кто из них пребывает со мной, то в следующий раз они могут прийти вместе, и я смогу на собственном опыте убедиться в их различиях в том, что касается любви. «Кроме того,— сказала она,— господин может пожелать женщину, когда у меня будет кровотечение, и тогда меня уже обязательно должна будет заменить Гулсара».
Меня смутили и ее проницательность, и откровенная свобода ее речей, но я решил не уступать ей в искренности и не говорить иносказаниями. Я сказал, что убежден в том, что любовные утехи — это дело двоих, и присутствие третьей, или третьего, или четвертого тут недопустимо. Что же касается ее временных болезней, то, во-первых, она, Гулнор, еще убедится в моей способности к воздержанию, а во-вторых, если уж мне очень захочется ее приласкать в этот период, то передо мной всегда будет пример пророка, да благословит его Господь и да приветствует, который, как рассказывала Аиша87, приказывал ей, и она надевала шаровары, а затем он ласкал ее, хотя у нее было кровотечение.
Свою способность к воздержанию я продемонстрировал ей тут же, запретив приходить ко мне без приглашения. Потом, в один из последующих приездов в Мерв, я узнал, что Гулсара у меня все-таки тоже побывала — эти двойняшки играли со мной и ал-Багдади, как хотели, и разгоняли скуку своего бытия, не выходя из дома. Женщине не нужен весь подлунный мир, потому что она везде пытается строить свой маленький мирок, и ей очень часто это удается, а это означает, что Господь смотрит сквозь пальцы на мелкие людские шалости.
А тогда, в свой первый приезд, я проявил решительность в ограничении своих любовных утех, потому что мое затворничество становилось неприличным: многие уже знали о моем приезде, и мое отсутствие в собраниях вызывало недоумение и толки. Несмотря на это, я все же продлил свой отдых от общества на один день и провел этот день в уединении, чтобы обрести душевное равновесие и непроницаемость, необходимые в общении с нынешними людьми, когда под обликом друга может скрываться враг.
Я проводил время в саду, взяв на всякий случай калам и бумагу, чтобы они были под рукой, если мысль будет стоить записи. Но душа моя все еще находилась во власти тела и была переполнена радостью общения с юностью и красотой: в ней звучала небесная музыка и тихий звон халь-халей, сопровождавший медленные движения любви88. И эта музыка искала свой выход, и единственным ее выходом были стихи. Сначала я обратился к Всевышнему с благодарностью за поданный мне знак Его милости:
Ты милосерд, и о грехах не стоит мне жалеть.
Ты дал мне силы тяготы Пути преодолеть,
И, если волею твоей воскресну без грехов,
Не буду думать я о тех, кому в аду гореть.
Мне хотелось написать газель, но я еще раз убедился в том, что мой удел — четверостишия. Что ж, газели о любви и наслаждении напишут другие, а я, как мог, исписал свои листы привычными мне поэтическими формами.
Появившись наконец в мервском ученом обществе, я узнал, что за год моего отсутствия принц Санджар заметно продвинулся в осуществлении своего желания превратить Мерв в истинную столицу сельджуков. В городе сооружался монетный двор, а диван в качестве великого визиря под именем Шихаба ал-Ислама возглавил мой школьный побратим — племянник великого Низама ал-Мулка Абд ар-Раззак, отец которого — известный богослов Абу-л-Касим Абдаллах ибн-Али полгода преподавал Коран в Нишапурском медресе и ставил меня в пример как знатока Священного Писания даже собственному сыну.
Я счел себя обязанным нанести визит человеку, который практически и ввел меня в круг этой влиятельной и благородной семьи. Когда я пришел к нему, у него был имам чтецов Корана Абу-л Хасан ал-Газзали — тезка по нисбе89 собрата-богослова, прославившегося своими исследованиями. Однако мне не пришлось ждать: слуги по поручению хозяина сразу же проводили меня в зал для гостей, где в это время Абд ар-Раззак и Абу-л Хасан спорили по поводу разночтений одного из аятов Корана. По-видимому, они не сумели прийти к согласию, и Абд ар-Раззак, указывая на меня, сказал:
— Что ж, придется обратиться к знающему!
Я, сразу же включившись в их беседу, более четко сформулировал виды и характер разночтений и, проанализировав их причины, на основе этого анализа определил единственно возможное правильное понимание трудных мест.
Я был выслушан в полном молчании, а, когда слова мои иссякли, растроганный имам чтецов Абу-л Хасан сказал:
— Да умножит Аллах подобных тебе среди ученых, сделай меня твоим слугой и будь благосклонен ко мне, ибо я не думаю, чтобы хоть один из чтецов в мире помнил бы это наизусть и знал это, кроме тебя, единственного.
Эта похвала не относилась к тем речам, которые утоляли мое тщеславие, если оно у меня было, но все равно мне было приятно. Жаль было только, что на Абд ар-Раззака не распространились семейные вкусы и на нашей беседе, сопровождавшейся чаепитием, отсутствовал крепкий кофе, а мне так хотелось отведать этого малоизвестного в здешних краях напитка!
Побывав на нескольких ученых сборищах, я отметил, что, благодаря вниманию Санджара, а также старанию и настойчивости ал-Исфизари, встреча с которым была для меня радостной, в ученом окружении принца существенно возросло количество толковых людей. Это меня радовало, но и печалило. В возвышении Мерва я видел признак распада империи сельджуков. Созданная двумя поколениями великих царей, эта огромная страна на моих глазах переставала быть мощной державой. Она уже в год смерти Малик-шаха, в 485 году, вступила в эпоху царствования детей, всегда сопровождающуюся внутренними распрями. На моих глазах эти распри унесли в безвестие мою царицу Туркан, а еще один мой школьный побратим Хасан Саббах, как злой джинн из волшебной сказки, возвышаясь над этой страной, держит в своих руках демонов религиозных раздоров и гражданской войны, готовый при первом удобном для него случае напустить эту свору на наш несчастный народ. И вот теперь Санджар, не уверенный в том, что он дождется трона после ухода из жизни своего брата Мухаммада, строит свое государство в государстве, ослабляя этим единство страны.
Обо всем этом я думал в пути, когда мой верблюд еще отмеривал первый десяток фарсахов90 вдоль Мургаба по дороге в Нишапур, прежде чем на время покинуть этот мир с его земной суетой и вознестись душой в межзвездные дали. Смятение моей души было, конечно, связано не только с политическими раздумьями, но и с хаосом чувств, внесенным в мою жизнь необдуманным приобретением ал-Багдади, и я бежал из Мерва, чтобы успеть вырвать свое сердце из рук прекрасных тюрчанок, пока они не превратили его в свой мячик для игр. «Когда я освобожусь от наваждения и обрету себя, я еще вернусь и тогда уже сам буду спокойно играть сердцами двойняшек»,— говорил я сам себе. Постепенно пустыня и звезды, открывающие бесконечность Пути, позволили мне сделать первый шаг к своему освобождению.
Дома Анис сразу почувствовала во мне присутствие тюрчанок и лишь улыбнулась, как бы понимая закономерность происшедшего. Мне даже показалось, что она рада тому, что эти изменения не коснулись ее уклада и что ее дом остается в полном ее распоряжении без необходимости установления рангов «первой», «второй» и так далее — жены или наложницы. Отвечая на эти ее мысли, я сказал, что я бы такого никогда не допустил, и был вознагражден за искренность своих слов ее искренними нежными ласками.
Я знал, что в моем старом нишапурском медресе, носящем теперь название Низамийе, уже более двух лет преподает Абу Хамид ал-Газали, но я еще не встречался с ним, потому что я жил под тяжестью своей вины в том, как я пренебрежительно и высокомерно обошелся с ним при нашей первой встрече в Исфаханской обсерватории. Теперь я решил, что дальше мой ответный визит откладывать нельзя, и, отдохнув дня два после дороги, я отправился в медресе, надеясь его там встретить. Когда я туда пришел, там был перерыв в занятиях, потому что одно крыло медресе в то время подправляли и во двор училища должны были завезти кирпич-сырец. Я сел на скамье для отдыха и стал ожидать часа возобновления занятий, к которому, как мне сказали, должен был подойти ал-Газали.
Ученики и молодые учителя, несмотря на возможность отвлечься от учебных дел, громко вели общий разговор о суфийском служении. Я порадовался тому, что эта тема стала открытой, и еще раз мысленно возблагодарил за это ал-Газали, но, когда речь у них зашла о сущности суфизма, я искренне опечалился. Меня всегда огорчал простонародный взгляд на это глубочайшее учение, которое непосвященные считали лишь средством достижения человеком сверхъестественных возможностей.
«Я хорошо знаю по собственному опыту, как труден Путь и что не всякому дано пройти хотя бы несколько долин, которые его образуют,— думал я.— Но неужели трудно понять, что Путь суфи — это самопознание и самосовершенствование и что если при приближении к вершине своего Пути суфи научается творить чудеса, то он имеет право творить их только для себя одного, а не перед толпой, как какой-нибудь бродячий фокусник».
Потом в этой компании началось шумное обсуждение вопросов, связанных с переселением душ, проходившее на том же уровне невежества. Оно было прервано появлением ослов, груженных кирпичом. Все дружно бросились навстречу и стали заводить ослов во двор через не очень широкую дверь. Один из ослов никак не хотел пройти в этот проход и время от времени громко орал.
Тогда я решил помочь им, а заодно и посмеяться над невольно подслушанным мною до этого их «ученым» спором. Подойдя к ослу, я прочитал экспромт:
Ушел ты и вернулся, став ослом,
Забыли все об имени твоем.
Где были ногти, там теперь — копыта,
Махал ты бородой, теперь — хвостом.
Пока все вслушивались в мои стихи, я незаметно просунул руку под ошейник и сделал несколько движений, после чего осел спокойно вошел во двор. Преодолевать таким образом упрямство ослов научил меня один погонщик каравана во время моих многочисленных странствий. Он говорил, что осел редко видит доброе к себе отношение, и когда вместо болезненного тычка заостренным колышком — стимулом, как его называли румы,— под хвост, он вдруг ощущает ласку, то на мгновение забывает о своем упрямстве.
Зрители мои этого не знали и ничего не заметили. Для них осел сам пошел навстречу стихам, и они спросили меня, чем это можно объяснить. Я же решил веселиться до конца и поэтому со всей важностью ответил им:
— Дух, который вошел в тело этого осла, в своей прежней жизни находился в теле одного из ныне забытых учителей этого медресе, и поэтому осел не решался войти внутрь. Но когда из моих стихов он понял, что я его узнал, он решил, что ему теперь нечего стесняться.
Как ни странно, придуманное мной объяснение не вызвало подозрений у слушателей. Даже находившиеся среди них учителя не увидели намека на шутку в том, что я поселил в тело осла дух покойного учителя этого медресе.
Тем временем пришел ал-Газали, и я удалился для беседы с ним. К этому моменту я уже прочитал один из томов его капитального труда «Воскрешение наук о вере» и находился под впечатлением прочитанного. Наша беседа была откровенной, и во всем, что касалось Пути, мы понимали друг друга с полуслова, а острые углы наших разногласий в оценках учения великого Абу Али (мир ему) я старался искренне обходить и потому ушел домой с радостным сердцем. Порадовали меня и его слова о том, что он, принимая от Фахра ал-Мулка, сменившего на посту великого визиря при султане Мухаммаде своего отца Муайида ал-Мулка, назначение в нишапурскую Низамийе, заранее оговорил срок своего преподавания пятью годами, после чего он намерен полностью посвятить себя суфийскому служению. Срок этот истекал менее чем через два года. Я в душе приветствовал это его решение, поскольку, помня по рассказам Хамадани его жизнеописание, я помнил и о том, как мало он сделал, работая в багдадской Низамийе, и теперь знал, какие шедевры вышли из-под его калама в годы скитаний по земле и пребывания на суфийском Пути.
Забегая вперед, скажу, что на этот раз Аллах отпустил ему совсем мало времени на суфийское служение, и мне так и не пришлось встретиться с ним в Тусе, где он стал суфийским шейхом в 504 году и в том же году скончался.
А в тот день меня дома ждал неожиданный подарок: какой-то купец, прибывший, по его словам, из Хамадана, доставил мне довольно тяжелый, замотанный в тонкое шерстяное одеяло, пакет. Без меня Анис его не решилась раскрыть. Я сразу же предположил, что это — посылка от моего милого Мухаммада Хамадани, и не очень спешил узнать, что в ней содержится. Когда же я все-таки развернул зеленое одеяло, там оказались кувшин и блюда из серебра очень старинной работы, делавшей эти вещи бесценными. Когда я перевернул кувшин над блюдом, раздался звон — это из него выпала золотая монета. Монета была странной: на ней не была обозначена ее стоимость и не было указано имя отчеканившего ее властителя. Вместо этого на одной ее стороне были выбиты инициалы Хасана Саббаха, а на другой — очертания замка Аламут.
Я задумался. Эти предметы, безусловно, были получены Хасаном нечестным путем и потому порочны, но не принять дар и отослать его назад я не мог, потому что это был дар побратима и человека, никогда не предававшего меня и не сделавшего мне ничего плохого. Поэтому я решил их оставить у себя, а чтобы разорвать цепь Зла, которое неизбежно несут в себе вещи, добытые обманом и разбоем, я тут же вызвал к себе ал-Багдади и, показав ему эти сокровища, сообщил свою волю: после моей смерти и кувшин, и блюда, и «монета» должны быть немедленно проданы, а деньги розданы беднейшим ученым Нишапура. Тогда Зло будет обращено в Добро, а честный покупатель будет владеть этими драгоценностями по праву.
Почти год я провел в Нишапуре безвыездно, и постоянно в душе моей росло желание посетить Мерв. Стараясь быть честным с собой, я не могу сказать, что цель этого желания состояла в том, чтобы утолить свой разум учеными беседами, потому что в большей степени мое старое тело стремилось еще и еще раз прикоснуться к юности Гулнор. Анис хитро и понимающе улыбалась, когда я заговаривал с ней о необходимости съездить по ученым делам в эту новую столицу Хорасана. Поистине, трудно скрыть от женщины все, что хоть в малой степени касается ее любви!
И все-таки пришло время, когда я уже больше откладывать свою поездку не мог. Первая неделя в Мерве ушла у меня на изнурительные для моего возраста, но сладкие любовные игры с Гулнор, а когда у меня хватило сил разорвать ее объятия и закрыть перед ней свою дверь, мне потребовалось еще несколько дней, чтобы обрести спокойствие души.
Жизнь же в Мерве волею Аллаха благословенного и великого шла своим чередом. От ал-Исфизари я узнал, что все практические дела по Мервской обсерватории Санджар поручил молодому астроному Абд ар-Рахману ал-Хазини, а за ним, за ал-Исфизари, осталось общее научное руководство. Я не мог не признать правильным решение принца: для перевозки из Исфахана астрономических приборов и их обновления и дополнения нужен был молодой и энергичный человек, а ал-Исфизари, хоть и был младше меня, но все же пребывал в том весьма солидном возрасте, когда начинает теряться гибкость мысли и решительность движений. Кроме того, я был достаточно высокого мнения об ал-Хазини. В прошлый приезд я беседовал с ним около десяти раз, мы сверили наши астрономические воззрения, и он признал меня своим учителем. О своем удовлетворении ходом дел я в мягкой форме сообщил ал-Исфизари, но моя деликатность была излишней, поскольку правильность решения Санджара он понимал и без моих разъяснений.
Когда я появился в собрании местных ученых, там шел шумный спор. Все обсуждали вопрос, возможно ли установление цены золотых или серебряных вещей, осыпанных драгоценными камнями, без извлечения из них этих драгоценных камней. Вмешавшись в этот спор, я заявил, что это вполне возможно и что я уже читал у старых авторов о водяных весах, которые позволяют справиться с этой задачей. После чего я кратко изложил принцип действия таких весов.
На следующий день ко мне пришел ал-Хазини и сказал, что он хотел бы написать книгу, в которой попытаться собрать все идеи, связанные с весами этого типа. Я одобрил его намерение и продиктовал ему более подробно то, что я вчера говорил в собрании, зная, что если он включит записанное в свою книгу, то обязательно укажет, кому принадлежит эта часть текста. Таков был характер этого правильного человека.
К моему удивлению, оказалось, что не только у ал-Хазини возникли идеи, связанные с этими водяными весами. Через два месяца после упомянутого мной собрания принц Санджар пожелал, чтобы мы с ал-Исфизари побывали в Балхе и встретились там с местными учеными, чтобы узнать их нужды и вообще — выяснить, как обстоят дела с наукой и образованием на востоке подчиненного ему Хорасана. И всю дорогу от Мерва до Балха, когда наши верблюды оказывались рядом, ал-Исфизари мешал моему сосредоточению, излагая свои планы реализации идеи водяных весов. Он хотел построить такие весы, ввести их в действие и предложить принцу Санджару использовать их для контроля казначейства и состояния сокровищницы. Я пытался его разубедить, объясняя ему, что задача ученого заканчивается изложением идеи и ее анализом, а практические вопросы жизни в его компетенцию не должны входить. Более того, внушал я ему, практическая реализация ученой идеи таит в себе, как река, подводные камни и является опасной прежде всего для самого ученого, не имеющего, как правило, опыта практической деятельности. Ал-Исфизари только смеялся мне в ответ, восклицая: «Ну, какую опасность может таить такая безобидная вещь, как весы?» Я прекратил этот разговор из-за глухоты собеседника91.
В Балхе мы встретились с каждым из известных здесь ученых поодиночке, но к концу нашего пребывания там, когда о нашей миссии уже узнали все местные мудрецы, из которых никто не обладал достойным жилищем, где можно было бы провести общую встречу, мы упросили местного правителя — эмира Абу Саада — дать прием нам, как посланникам принца Санджара, с приглашением всей здешней интеллектуальной элиты.
Это веселое собрание состоялось во дворце эмира, расположенном в квартале работорговцев. Когда гостеприимный эмир Абу Саад стал нас расспрашивать о городских переменах в Мерве, ал-Исфизари рассказал о строительстве грандиозного мавзолея, сооружаемого по повелению принца Санджара над могилой достопочтенного Мухаммада ибн-Зейда, да пребудут с ним мир и благословение Аллаха. Во время его рассказа я вспоминал свою последнюю прогулку по ближайшему ко мне нишапурскому кладбищу Хайра, а я уже говорил, что люблю посещать эти города мертвых, где тишина и уединение особенно приближают меня ко Всевышнему, я тогда увидел свободное от могил место у стены, сплошь покрытое лепестками отцветающих грушевых и абрикосовых деревьев, расположенных за оградой, ветви которых укрывали этот уголок от жгучего солнечного света так, что даже в самый жаркий день здесь царила прохлада. «Вот здесь и будет покоиться мое тело, когда душу мою призовет к себе Всевышний!» — подумал я и тут же разыскал смотрителя и попросил его оставить это место за мной.
Все эти воспоминания быстро пронеслись передо мной, и я сказал:
— О благородный эмир! Это замечательно, когда так, как в Мерве, люди закрепляют в камне память о достойном человеке через несколько столетий после того, как он покинул этот мир, но я лично не мечтаю о пышных мавзолеях. Я желаю доброй памяти в душах тех, кто будет жить после меня, а не в надписях на камнях и сооружениях, и могила моя будет расположена не на виду у всех, а в тихом уголке простого городского кладбища, и каждую весну северный ветер будет осыпать ее цветами92.
Когда я говорил эти слова, все смолкли, но мне особенно запомнился застывший во внимании совсем еще молодой участник нашего пиршества, и я заметил, как в конце моей речи его взор застлала печаль. «А вот и шахид93, которому, может быть, в будущем предстоит убедиться в серьезности моих намерений»,— подумал я.
Глаза этого юноши стояли передо мной, когда мы возвращались в Мерв. Я, вероятно, впервые задумался о том, какие они — эти новые поколения, идущие нам на смену. Я знал ал-Хазини и его тридцатилетних коллег и помощников по Мервской обсерватории. Они по своему возрасту были такими, как мои собратья в Исфахане три с половиной десятилетия назад, но мне казалось, что мы были ярче, умнее, сообразительнее. Я, впрочем, не исключал и того, что это было всего лишь мое старческое брюзжание. В конце концов, все молодые люди во многом похожи друг на друга.
Наш молодой собеседник на пиру у Абу Саада — его звали Низами — был еще лет на десять младше ал-Хазини. Он был красив так, как, наверное, был красив я, когда мне было лет двадцать, как ему сейчас, и я, как он сейчас, поражал своими ресницами сердца мужчин, склонных к запретным наслаждениям. Не скрою, что и сам я исподтишка любовался им, и передо мной снова возник и поплыл над горами и пустыней воспетый мной когда-то образ чаши, которую Господь разрешает наклонять, но запрещает пролить из нее хотя бы каплю содержимого. Сколько таких соблазнов разбросано на жизненном пути человека! И разве вся наша жизнь не есть чаша, которую мы то и дело наклоняем? И еще одна встреча в Балхе порадовала меня до глубины души: на пиршестве у Абу Саада в качестве случайного гостя оказался прибывший из Газни по личным делам поэт Абу-л Маджд Санайи, чье имя я уже слышал, как слышал и то, что он твердо стоит на Пути. Наша беседа была откровенной, но тихой, поскольку не все из окружающих нас были посвящены. Впрочем, непосвященные в любом случае не разобрались бы в том, о чем мы говорили, ибо язык наш сильно отличался от того, к которому они привыкли. Я увозил с собой его поэму «Книга Разума». Ее название и краткость текста меня привлекали, и я не обманулся в своих ожиданиях.
Из-за своего нежелания преподавать в медресе и из-за отсутствия собственных внуков и малолетних племянников — у Аиши, моей сестры, младшими были только дочери, а ее сыновья уже были взрослыми людьми,— я был лишен общения с детьми, а меня все-таки интересовало, чем они сейчас живут. Поэтому, когда я вернулся в Нишапур и ко мне пришел казначей и сборщик налогов Нишапурского округа ал-Байхаки, чтобы сверить остатки по выплатам моего содержания, я, узнав, что у него есть двенадцатилетний сын, попросил привести его ко мне для беседы, что и сказал мальчику она будет полезна. И в следующий раз он появился с юным Захиром ад-Дином. Я предложил его вниманию один весьма сложный бейт94 Рудаки и остался доволен его толкованием. Потом я спросил его о видах дуг окружности. Он, не задумываясь, назвал четыре вида: окружность, полуокружность, дугу меньше полуокружности и дугу больше полуокружности. В этом ответе не было его личного взгляда, а всего лишь передача слов учителя или заученного по учебнику. Я почувствовал, что интересы этого мальчика будут лежать в области поэзии, литературы или истории, и перестал его мучить своими вопросами95. В конце концов, любая область знания служит людям, и никто не может заранее сказать, какая из них и когда окажется полезнее другой.
Наш отчет по поездке в Балх был принят принцем Санджаром благосклонно.
10
Перед вратами вечного молчания
Вот уже третий год я пишу эти заметки, откладываю их и возвращаюсь к ним снова. Мой калам зачерняет белые листы бумаги, а перед моим внутренним взором проходят картины минувшей жизни. Но это, хоть и минувшая, но моя жизнь, и мне иногда бывает очень трудно быть искренним и беспристрастным. Но я стараюсь, потому что знаю: есть Высший читатель наших жизней, и от Него не спрячется ничто — ни плохое, ни хорошее.
В минуты душевной слабости меня укрепляют слова мудрого Абу-л Касима ар-Рагиба, да пребудут с ним мир и милость Аллаха, который в беседах со мной не раз повторял: «Человек пригоден для обоих миров. И сказал Всевышний Аллах об этом: “Разве вы думали, что мы создали вас забавляясь и что вы к нам не будете возвращены”?»96 И еще любил он слова пророка, да благословил его Аллах и да приветствует: «Этот мир — мир бренных; не постоянная обитель, а пристанище бренных. Вы созданы навеки, однако вы скитаетесь от дома к дому, пока не найдете постоянного пристанища».
Сколько раз, когда мой калам запечатлевал рожденные в моей душе стихи, я слышал тихий и ласковый голос Абу-л Касима за своим плечом.
При приближении к семидесятилетнему барьеру я все чаще испытывал усталость от интенсивного общения с людьми. Нередко глупость собеседников вызывала мое раздражение, и я стал наживать себе врагов. Меня старались подвести под гнев правителей, и единственной причиной этих подлых действий была моя ученая неуязвимость и недоступная большинству эрудиция.
Прошлый мой приезд в Мерв, например, совпал с посещением столицы Хорасана верховным султаном империи Мухаммадом — старшим братом принца Санджара, и, когда царь решил поохотиться в ближайших горах, кто-то услужливо подсказал ему, что только я сумею правильно предсказать пригодные для охоты дни в условиях меняющейся осенней погоды. Султан, находившийся в загородной резиденции, немедленно послал гонцов в Мерв, чтобы разыскать меня. Я в это время был в гостях у ходжи97 Садра ад-Дина Мухаммада ибн-ал-Музаффара — одного из немногих, с кем я еще с удовольствием встречался. Обычно наши встречи происходили в его дворце, где и нашли меня посланцы Мухаммада и доставили меня к великому султану. Я был несколько растерян и попросил два дня на обдумывание проблемы, надеясь, что у султана за это время пройдет желание поразвлечься убийством бедных зверей.
Однако, увы, эти дни прошли, но ничто не изменилось, если не считать того, что я восстановил душевное равновесие, невозмутимость и твердую веру в Предопределение. Я с важностью предсказал хорошую погоду на ближайшие пять дней и собрался удалиться. Но мои недоброжелатели не успокоились и подговорили султана взять меня в свиту. Правда, тут я нанес им первый ответный удар. Они знали, что я путешествую только на верблюдах и привели мне довольно резвого коня по прозвищу Дульдуль98 из Санджаровой конюшни, предвкушая удовольствие от зрелища, когда конь станет меня сбрасывать. Однако разучиться ездить нельзя так же, как и разучиться ходить, и я, как только мои ноги оказались в стременах, сразу же успокоил коня и заставил его двигаться, подчиняясь своей воле. При этом я мысленно поблагодарил благородного Абу Тахира и царевну Туркан, заставивших меня в молодости сесть на коня, и передо мной мелькнуло лицо моей царицы. Я знал, что это ее облик, но сквозь его очертания почему-то светилось лицо Гулнор.
Наш небольшой отряд углубился в горы, и примерно через час погода вдруг испортилась, небо заволокли тучи, и даже пошел снег. Я увидел злорадство в глазах моих недоброжелателей. Поднялся смех, и султан хотел повернуть назад. Я же твердо сказал ему, чтобы он не беспокоился и что вся эта метель продлится не более часа. Отряд осторожно двинулся дальше, а я, отпустив поводья коня, идущего по узкой тропе в цепи всадников и не нуждавшегося в управлении, вознесся душой к вершинам Вселенной и там со всей ранее скрываемой мной страстью попросил Всевышнего о милости и помощи.
Когда я вернулся к людям, над горами светило Солнце, и вокруг не было ни единой тучи. Пять дней, пока охотился султан, не выпадало ни капли влаги, а тучи время от времени собирались за скалами, окружавшими долину охоты. Края облаков только показывались из-за этих скалистых стен, но не могли их преодолеть, как Йаджудж и Маджудж не могли преодолеть плотину Зу-л-Карнайна99, и я так же, как и Зу-л-Карнайн, сказал себе: «Это — по милости от моего Господа!»
Мои завистники с помощью Аллаха великого были посрамлены, и султан Мухаммад приблизил меня к себе, хотя это мне уже не было нужно. Единственная милость, о которой я попросил,— отпустить меня в Нишапур. Но Мухаммад уже и сам собирался отбыть в Исфахан, и поэтому он предложил мне следовать в Нишапур с его отрядом.
Я не отказался, и в дороге рядом со мной был молодой визирь Мухаммада Фахр ал-Мулк — сын Муайида и внук Низама, да пребудет с ним милость Аллаха. Он был со мной вежлив и почтителен, и, поскольку ученые беседы трудно вести, передвигаясь по горным дорогам, я пообещал ему, что напишу для него специальный трактат на фарси, в котором кратко и точно отвечу на все его вопросы.
Я занялся этим делом сразу же по возвращении в Нишапур и написал труд, названный мною «Трактат о всеобщности существования». Работал я с удовольствием, и оно, мое удовольствие, было отчасти связано с тем, что я мысленно постоянно видел перед собою милое лицо Фахра ал-Мулка и как бы вел с ним беседу. Кроме того, работа над трактатом давала мне возможность изложить на бумаге результаты своих философских раздумий последних лет и переосмысления некоторых положений великого Абу Али, да пребудет с ним милость Аллаха, и, не будь такого стимула, как мое обещание визирю, я так бы и не собрался записать все это.
Кроме того, угодные Всевышнему дела Абу-л Хамида ал-Газали, да благословит его Аллах, позволили мне в этом трактате впервые открыто и без всяких иносказаний изложить свои мысли о суфийском служении. Душа моя была у престола Всевышнего, когда мой калам выводил эти строки:
«Суфи — это тот, кто не стремится понять Господа путем размышления и обдумывания, но очищает душу от грязи природы и власти тела с помощью морального совершенствования. Когда же необходимый уровень очищения достигается, душа суфи возносится над миром и в ней во всем своем величии проявляются образы Истины. Этот Путь лучше всех прочих, так как мне известно, что нет ничего лучшего для совершенствования души, чем достоинство Господа, и от Него не исходит ни запрещения, ни завесы ни для какого человека. Завесы имеются только в душе у самого человека, и возникают они от грязи природы и от похоти, и, если бы эти завесы исчезли, а запрещения и стены были бы удалены, истинные сущности вещей стали бы известны и человек воспринимал бы их такими, какие они есть. Пророк наш — господин всего бытия, лучшие поклоны и молитвы ему — указал на это своими известными словами: “В дни вашей жизни у вашего Господа есть вдохновения, только вы должны их познать”100».
Я счел своим долгом упомянуть в своем трактате и об исмаилитах: если существует явление, человеку, а тем более — визирю, в стране которого оно действует, следует знать его сущность. Я взял только чистое в этом учении — его представления об ожидании Вести от Господа — и обошел вниманием грязь политики, считая ее преходящей, как преходящи наши жизни и жизнь недавно покинувшего этот мир моего побратима Хасана Саббаха, да будет милостив Аллах ко всем грехам этого смертного, возомнившего себя властелином жизни и смерти, когда он предстанет перед Ним — истинным и единственным Хозяином нашего бытия.
Просматривая уже законченную рукопись этого трактата, прежде чем отослать ее визирю, я обнаружил, что в ней нет ни слова о перевоплощениях и о переселениях душ. Мне не хотелось обнажать по этому поводу свою веру, и я ограничился тем, что приписал следующую справку: «Учения Гермеса, Агатодемона, Пифагора, Сократа и Платона таковы, что души, находящиеся в телах людей, обладают недостатками и, пребывая в постоянной вибрации, переходят из одного тела в другое до тех пор, пока они не станут совершенными, а когда они становятся совершенными, они теряют связь с телами. Это называется метемпсихозом. Если же души переходят в тела животных, это называется метаморфозой; если они переходят в растения, это называется усыплением; а если они переходят в минералы, это называется окаменением». Перечитав эту справку, я остался доволен: ссылки на греческих авторитетов стали надежной завесой, скрывающей мои собственные мысли по этому поводу.
Отослав трактат, я затворился в Нишапуре, стараясь ограничить свою жизнь домашним кругом и общением с несколькими приятными мне людьми. Даже красивые глаза Гулнор, в которых я видел отражение взгляда моей Туркан, не могли теперь заманить меня в Мерв. Но в год моего семидесятилетия — в 511 году — неожиданно и скоропостижно скончался султан Мухаммад и титул верховного султана всех правителей туркменского сельджукского рода перешел к принцу Санджару. Получив это известие, принц, ставший султаном, объявил, что переезжать в Исфахан он не намерен и что отныне столицей империи становится Мерв.
В Мерве же должна была состояться и его коронация, на которую я совершенно неожиданно для себя получил приглашение. На коронацию съехались все правители, имевшие родственные связи с династией — дети и, в большинстве случаев, внуки того поколения принцев крови, с которыми мне приходилось общаться при дворе Малик-шаха, да пребудет с ним милость Аллаха, и я должен отметить, что они не произвели на меня благоприятного впечатления.
Я старался держаться в тени, понимая, как мало у меня общего с этими людьми, однако избежать столкновения с ними мне все же не удалось. Среди приглашенных в Мерв был правитель Йезда Ала ад-Даула Фарамурз, сын принца крови Али ибн-Фарамурза. Он не понравился мне с первого взгляда — это был тип правителя, у которого хватило ума понять, что политика преходяща, как грязь, которую Солнце превращает в камень, вода и время делают этот камень пылью, а ветер развеивает эту пыль по свету. Чтобы как-то удержаться в памяти потомков, правители такого сорта обычно начинают заниматься сочинительством ученых или литературных трудов, не имея к этому никакого дарования. Сочинив же что-нибудь с помощью умных писцов, эти напыщенные ослы полагают, что они осчастливили человечество и уравнялись с великими мудрецами и поэтами. Таков был и этот правитель Йезда. Испортив бумагу записями общеизвестных мыслей, которые он бессовестно приписал себе, и оформив их в виде жалкого трактата о единобожии, он посчитал себя главой ученых, имеющим право суждения обо всем на свете, и на одном из пиров во время коронации он пристал ко мне.
— Что ты можешь сказать в возражение философу Абу-л Баракату в ответ на его критику слов Абу Али? — высокомерно спросил он меня.
— Абу-л Баракат просто не понял слов Абу Али, потому что он не достиг уровня развития, необходимого для понимания его слов. Откуда же у него мог появиться дар возражения и право высказывать сомнения по поводу изречений Абу Али? — сказал я, пожав плечами.
Но Ала ад-Даула не унимался.
— А можно ли допустить, чтобы у кого-нибудь проницательность вдруг оказалась сильнее догадки Абу Али, или это абсолютно невероятно? — коварно спросил он.
Я не мог в той обстановке пуститься в рассуждения о случайности, необходимости и вероятности событий, об их причинно-следственных связях, так как это сделало бы мой ответ слишком подробным и сложным для этого легкомысленного собрания, но и солгать я тоже не мог и потому сказал кратко:
— Это в принципе возможно, хоть и маловероятно.
В ответ Ала ад-Даула разразился длинной тирадой:
— Ты сам себе противоречишь. С такой же уверенностью, как ты говоришь об Абу-л Баракате, что ему недоступна какая-то степень постижения, с такой же уверенностью кто-нибудь, например мой слуга ад-Давати, может сказать, что Абу-л Баракату доступна эта и даже большая степень постижения. Так скажи, чем в этом случае твои слова будут превосходить слова моего мамлюка и не окажется ли, что мой слуга умнее тебя?
Продолжать дискуссию на таком уровне я, естественно, не мог, и я встал из-за стола и стал прохаживаться по залу за спинами сидящих, давая этим понять, что разговор окончен, хотя этот зарвавшийся сиятельный подонок что-то там еще пытался высказать по моему адресу.
На следующий день я покинул Мерв, дав себе слово никогда здесь больше не бывать без крайней нужды. После этого я еще получал несколько раз приглашения великого султана Санджара, но всегда вежливо отклонял их, ссылаясь на ослабление своего здоровья, что в значительной мере соответствовало действительности. Лишь один раз, лет через пять после его воцарения, я инкогнито побывал в Мерве, чтобы последний раз взглянуть в глаза Гулнор и отпустить ее на волю. Она, впрочем, осталась с сестрой в нашем домике, охраняя его и не давая ему прийти в запустение.
В этот же год — год последнего посещения Мерва — я прекращаю работу над своими записками. Моя жизнь с этого момента будет идти вне событий. Плоды моих размышлений и философских исследований, если они того будут заслуживать, найдут свое отражение в моем очередном трактате, но скорее всего они будут украшать сад моей души и любоваться ими буду я один. Впрочем, не исключено, что я не удержусь и новые четверостишия пополнят мою заветную тетрадь, донеся мое слово к тем, кто придет в этот мир с любовью и надеждой через многие столетия после моего ухода, и они почувствуют на себе мой взгляд и взгляды тех, кого я любил.
В книге, которую румы приписывают господину нашему Сулайману ибн-Дауду, да будет милостив Аллах к ним обоим, говорится, что каждому человеку, чья жизнь не будет оборвана случаем, предстоят годы, о которых он скажет: «Я их не хочу!», годы, когда дороги для него наполнятся препятствиями и когда он, прежде легко переходивший горы, малого холмика будет бояться. Я знаю, что если Аллах продлит мою жизнь до естественного предела, то меня тоже будут ожидать такие годы, но я никогда не скажу: «Я их не хочу!», потому что я абсолютно убежден, что любая жизнь — законна и представляет собой бесценный дар нашего Господа нам грешным и смертным.
Закончены эти записки во славу Всевышнего Аллаха и с его прекрасной помощью. Благословение и приветствие Аллаха нашему господину и пророку Мухаммаду и его чистому роду.
Послесловие
Омар Хайям сдержал все свои обещания. Оставшиеся ему восемь лет жизни после того, как он закончил свои записки, он прожил в Нишапуре в молчании, ничего не написав и встречаясь только с очень узким кругом людей. И все эти встречи проходили исключительно в его доме.
На улицу он не выходил и гулял только в своем небольшом саду, подолгу сидя над бегущей водой.
Основными его собеседниками были книги и, в первую очередь, сочинения великого Шарафа ал-Мулка Абу Али ал-Хусайна ибн-Абдаллаха ибн-Сины ал-Бухари, с которым он вел нескончаемый разговор и, вероятно, ведет его до сих пор там, где им обоим надлежит пребывать вечно.
Омар Хайям ушел из жизни в пятницу 12 мухаррама 526 года (4 декабря 1131 г.), прожив 83 солнечных года. О том, как он умер, говорится в его краткой биографии, написанной его современником ал-Байхаки, упомянутым в его мемуарах:
«Имам Мухаммад ал-Багдади, его зять (свояк), рассказал мне, что Омар чистил зубы золотой зубочисткой и просматривал раздел «О божественном» в книге «Китаб аш-Шифа» («Книга исцеления») Абу Али ибн-Сины. Когда он дошел до главы «О единственном и множественном», то заложил между листами зубочистку и изрек: «Позовите чистых, чтобы я составил завещание». Он составил завещание, поднялся, помолился, после чего не ел и не пил. Когда же он совершил последнюю вечернюю молитву, он пал ниц и сказал в поклоне: «Боже! Ты ведаешь о том, что я познал Тебя в меру своих возможностей. Отпусти мои грехи, ибо мое познание Тебя — это мое средство добиться Твоего расположения!» После этого он умолк навсегда».
Исполнил Хайям и то обещание, которое слышал от него в Балхе юноша по имени Низами, когда он говорил о том, где будет расположена его могила. Лет через двадцать пять после этого разговора Низами Арузи ас-Самарканди побывал в Нишапуре и, узнав, что Хайям умер за четыре года до его приезда, захотел поклониться его могиле.
Вот как он сам описывает это: «Когда в пятьсот тридцатом году я был в Нишапуре, уже прошло четыре года, как этот великий человек скрыл свое лицо под покровом праха и оставил этот мир осиротевшим. Он был моим учителем. В пятницу я отправился на его могилу и взял человека, чтобы он показал мне ее. Он привел меня на кладбище Хайра. Я повернул налево и увидел ее у подножья садовой стены, из-за которой виднелись ветви грушевых и абрикосовых деревьев, осыпавших свои цветы на эту могилу настолько щедро, что она была совершенно скрыта под ними. Тогда я вспомнил те слова, что слышал от него в Балхе и заплакал».
Однако существует свидетельство историка Табризи о том, что Хайям скончался в деревушке одной из волостей округа Фирузгонд близ Астрабада, но оно не может быть верным, поскольку мусульманин по Шариату должен быть похоронен в день смерти до захода Солнца, а доставить тело Хайяма из Астрабада в Нишапур, где находится его могила, в пределах светлого времени одних суток просто невозможно.
* * *
Было время — о, наверное, было это целую жизнь тому назад,— каждой весной бежал я по утрам на плоскую крышу и предо мной до дальних снежных гор открывалась одна из волшебных долин Мавераннахра.
И всякий раз внимание мое привлекал один малый уголок на ближнем плане этой великолепной панорамы — в двух-трех часах быстрой ходьбы от моего дома. Он постоянно, даже в самое яркое утро, был в какой-то прозрачной дымке, и над укрытыми этой дымкой густыми зелеными кронами иногда можно было заметить дрожание воздуха, как над открытым раскаленным песком или камнями. Мне очень хотелось побывать там, но всякий раз что-нибудь мне да мешало. И наконец пришел день, когда я решил, что откладывать дальше — некуда.
Часа через два с небольшим я подошел к неизвестному мне селению. Обогнув небольшой чистый пруд на его окраине, я ступил на безлюдную улицу. Приближался полдень. Я увидел красивую резную калитку в глухой высокой глиняной ограде. Калитка была чуть приоткрыта, и я, осторожно толкнув ее, вошел внутрь. Передо мной открылся аккуратный внутренний дворик, большей частью укрытый виноградником, пронизанным солнечными лучами. А сам дом с верандой — айваном — и остальная часть дворика находились в густой тени мощных садовых шелковиц. Тихо журчал ручей, и я с удивлением заметил, что вода в нем прозрачна, будто этот ручей не входил в здешнюю оросительную систему с ее мутными быстрыми потоками.
Между виноградником и тенистой частью дворика росло несколько розовых кустов. Две розы, раскрывшиеся навстречу весеннему дню, манили меня своей красотой. Маленькая серая птичка раскачивалась над ними на тонкой и гибкой ветке, пытаясь начать свою песню.
«Розы Нишапура»,— услышал я чей-то голос.
Мне показалось, что на веранде мелькнул узорчатый халат и зеленая чалма. Я подошел к дому и заглянул в его прохладную полутьму. Там никого не было, и я вернулся к розам, чтобы еще раз вдохнуть их аромат.
Вдруг пошел теплый и мягкий снег: это легкий порыв северного ветра окутал меня облаком белых лепестков, осыпавшихся с грушевых и абрикосовых деревьев. Они тоже росли здесь, у самой ограды. И я... испугался. Ведь это совсем другое время. Или, может быть, время остановилось?
Но вот за высокой оградой на улице заскрипела повозка, послышался окрик арбачи, и мне захотелось туда, обратно, в мой мир, в мой дом, где меня ждут,— хватит испытывать судьбу… И я вернулся, и уже смеялся над своей минутной слабостью: какой же это дом Хайяма? Просто обжитая современная усадьба, откуда ненадолго, по каким-то срочным делам, отлучились ее обитатели.
Я был уверен в своей ошибке, но словно качнулась земля под ногами, когда моя подруга, любовь моя, узнав о моих странствиях, сказала:
— Абрикос и груша никогда не цветут вместе. Аллах установил им разные сроки.
Вскоре я снова очутился в этом селении, потом приходил сюда еще несколько раз, да так и не нашел красивой резной калитки в глухой высокой глиняной ограде. Другие калитки и ворота попадались мне, но той, едва приоткрытой, как будто и не было никогда.
* * *
Хайям умер, и на небосводе человеческого духа уже почти тысячу лет сияет его звезда. За минувшие столетия много новых звезд зажглось на этом небосводе, но свет звезды Хайяма, манящий и таинственный, не тускнеет, а, наоборот, делается ярче.
Лео Яковлев
Комментарии
1 Фатиха — «открывающая» — глава, открывающая книгу по аналогии с 1-й сурой Корана.
2 Разделение текста мемуаров Омара Хайяма на главы по хронологическому и смысловому принципам произведено переводчиком.
3 По мусульманскому летоисчислению.
4 Коран, сура 95, аяты 1 и 3.
5 Хадис — восходящее к пророку Мухаммаду предание о его словах и делах.
6 Коран, сура 51, аяты 24—28.
7 Коран, сура 51, из аятов 29 и 30.
8 Подобное раннее проявление гениальности и способности к математическому прозрению имело место и в детские годы «короля математиков» К.-Ф. Гаусса, мгновенно и без вычислений назвавшего сумму чисел от 1 до 20.
9 Одна из главных школ суфизма, основывающаяся на учении мистика-рационалиста Абу-л-Касима ал-Джунайда.
10 Хайям имеет в виду знаменитое стихотворение Абу Абдалло Рудаки о золотой Бухаре и садах Мульяна.
11 Аполлоний Пергский (260—170 гг. до н. э.) — древнегреческий математик.
12 «Почетной одеждой» Хайям, следуя традиции, называет одежду, подаренную хаканом.
13 Йусуф — коранический пророк, прототипом которого является библейский Иосиф Прекрасный.
14 Йезид — Творец.
15 Фикх — мусульманское право.
16 Философия обоих миров — мусульманская и западная, в данном случае — античная философия.
17 Каландары — бродячие суфийские философы, позднее объединившиеся в братство «Каландарийа».
18 Коран, сура 2. Хайям пересказывает раннюю редакцию 216-го аята.
19 Коран, сура 4.
20 Джанна — райский сад.
21 Коран, сура 47.
22 Фанаруз — селение близ Самарканда, славившееся вином высокого качества.
23 Маги — зороастрийцы, последователи доисламской религии Ирана.
24 Хумайун — Гамаюн, сказочная птица Феникс.
25 Цари Сулайман, Дауд — пророки Аллаха; джинны — гении, подчиненные Аллахом царю Сулайману, обладавшему волшебным перстнем.
26 Рум — Византия.
27 Учителем Хайям называл Абу Али ибн-Сину.
28 Одно из высказываний (хадисов) пророка Мухаммада.
29 Также одно из высказываний пророка Мухаммада.
30 Фердж — интимное место женщины, буквально — «щелка».
31 Туран — у иранцев местность севернее гор Копет-дага.
32 По легенде, Аллах подчинил мудрому царю Сулайману птиц, зверей и ветры.
33 Маснави — двустишие.
34 Абу Саид Майхана — один из великих суфийских учителей, шейх, однако исследователи склоняются к мысли, что существующие под его именем четверостишия ему приписаны, а сам он стихов не писал.
35 Мавераннахр — междуречье, земли между Амударьей и Сырдарьей.
36 Диван — собрание, в данном случае — государственный совет.
37 Мазендеран — область Ирана, расположенная вдоль юго-восточного побережья Каспия, где находился городок Астрабад.
38 Определенная часть иудейской Священной истории рассматривается мусульманами как предыстория ислама с признанием отдельных иудейских патриархов и пророков — пророками Аллаха.
39 Зу-л-Карнайн — Александр Македонский.
40 465 год Хиджры — 1072 год по христианскому летоисчислению.
41 Стоянка — суфийский мистический термин, характеризующий уровень сосредоточенности (медитации). Иногда вместо термина «стоянка» применяется термин «долина».
42 Хаджи — человек, совершивший паломничество в Мекку.
43 Фатиха — первая и одна из малых кратких сур Корана, состоящая из семи стихов.
44 Аят — стих Корана; сура — глава Корана.
45 Коран, сура 2, аят 190.
46 Предчувствия Хайяма оправдались: несколько поколений террористов-смертников, одурманенных гашишем, наводили ужас на страны мусульманского Востока, но в конце концов они все были уничтожены войсками Чингисхана, а крепость «Орлиное гнездо» («Аламут») была разрушена.
47 Бандж — снадобье, изготавливаемое из индийской конопли, разновидность гашиша.
48 Хайям цитирует один из хадисов.
49 Изар — кусок ткани (шелк, полотно), в которую заворачивались женщины, выходя на улицу.
50 Джаханнам — ад, геенна.
51 Путь (тарика) — мистическое приближение суфия к истине.
52 Макам — буквально «стоянка» — остановка суфия на мистическом Пути для подготовки к следующему этапу восхождения. Во времена Хайяма таких стоянок в суфийской практике было семь. Пятая означала терпение и предшествовала удовлетворенности.
53 Прообразами упоминаемого в Коране пророка Закарийи в коранической традиции являются и христианский праведник Захария — отец Иоанна Крестителя, и иудейский пророк Захария.
54 Дувал — сплошной глинобитный или саманный забор в Мавераннахре и Хорасане.
55 «Бисмил» — известный в Мавераннахре и Хорасане «танец умирающей птицы», названный по первому слову ритуальной формулы, произносимой при лишении жизни курицы, предназначенной для трапезы.
56 Абу Бакр ас-Шибли — знаменитый багдадский суфий, живший за сто пятьдесят лет до Хайяма.
57 Фикх — мусульманское правоведение.
58 «Домом Афрасийаба», царя Турана, героя «Шах-наме» великого Фирдоуси, именовала себя тюркская династия, вошедшая в историю под названием «Караханиды».
59 Хадисы — поучительные истории из жизни пророка Мухаммада, являющиеся наряду с Кораном основой исламского мировоззрения.
60 Махмуд І — великий каган Маверраннахра из династии Караханидов.
61 Джейхун — арабское наименование Амударьи, которое иногда употреблял в своих «Записках» Хайям.
62 Факих — мусульманский законовед.
63 Зурна — духовой музыкальный инструмент, труба с боковыми отверстиями.
64 Ал-Халладж — великий суфи, казненный в 922 г. в Багдаде по приговору исламского суда, несмотря на заступничество авторитетов-факихов.
65 Прообразом пророка Йунуса был библейский пророк Иона, которого матросы выбросили в море, чтобы успокоить бурю, грозившую гибелью их кораблю.
66 Зу-л-хиджж — месяц паломничества по мусульманскому (лунному) календарю.
67 Абу Йазид (Байязид) Бистами — шейх, великий суфи из г. Бистама в Иране.
68 Рабийа ал-Адавийа — знаменитая подвижница, основательница басрийской школы суфи, экстрасенс.
69 Хинд — река Инд, разделявшая миры ислама и индуизма.
70 Хайям пересказывает одну из формул Махабхараты.
71 Ал-Худживири последние годы жил в Лахоре и там написал свою знаменитую суфийскую книгу «Раскрытие скрытого за Завесой».
72 Город Пророка — Медина.
73 Долина Арафат.
74 Набид — вино из фиников.
75 Абу Хамид ал-Газали действительно вернулся в багдадскую Низамийе, но это произошло через пять лет после пребывания Хайяма в Багдаде, т. е. в 498 г. К этому времени ал-Газали уже был признанным главой исламских богословов.
76 Нисба — приставка к имени, указывающая на место рождения или место особенно известной деятельности человека.
77 Хайям не ошибся, и Хамадани действительно ожидала мученическая смерть: в 525 году он был распят в родном городе, но Хайям, умерший в начале 526 года не узнал об этом.
78 Зеленую чалму имел право носить хаджи — мусульманин, совершивший паломничество.
79 Надим — сотрапезник царя или правителя.
80 Диван — государственное собрание.
81 Фетва — заключение о богоугодности какого-либо сочинения или проповеди, может быть охранительной или отвергающей.
82 Айван — открытая галерея перед домом в Мавераннахре и Хорасане, где живут в жаркое время.
83 Рабад — пригород.
84 В Мавераннахре и в той части Хорасана, где зима бывает суровой, такие очаги (иногда их называют «сандалы») используют для подогрева ног, так как дома там не отапливаются.
85 Халь-халь — ножной браслет.
86 Гулнор, Гулнар, Гулнара, Гюльнор, Гюльнара — «цветок граната». Гулсара, Гюльсара — «лучший цветок» или «лучшая роза».
87 Аиша — после Хадиджи самая любимая жена пророка Мухаммада, дочь его сподвижника Абу Бакра. Дальше Хайям пересказывает известный хадис.
88 В практике интимной близости в Мавераннахре и Хорасане не было принято «торопить миг последних содроганий».
89 Нисба — почтительная приставка к имени выдающегося человека, отражающая чаще всего место рождения, в данном случае ал-Газзали, или ал-Газали, означает «из Газзали». Нисба самого Хайяма была «ал-Найсабури» — «из Нишапура».
90 Фарсах — мера расстояния, имевшая в разных местностях разное значение. Обычно — 6—7 км.
91 Здесь еще раз проявилась удивительная способность Хайяма предвидеть отдаленные последствия различных явлений и конкретных человеческих поступков: ал-Исфизари не оценил его предупреждений и все-таки построил весы, уже когда принц Санджар в 511 году стал великим султаном. Ал-Исфизари, демонстрируя весы, говорил всем, что он собирается предложить султану проверить с их помощью казначейство. Главный казначей, узнав об этом, поручил своим слугам тайно уничтожить весы, и те разбили их на мелкие кусочки, а ал-Исфизари от этой вести заболел и вскоре умер.
92 Даже Хайям не мог предвидеть, что через 800 лет после его ухода на его могиле на средства его почитателей, собранные во всем мире, по проекту иранского архитектора Х. Сейхуна будет воздвигнут обелиск, в котором параллельные линии пересекутся.
93 Арабское слово «шахид» — «мученик за веру» — имеет и второе значение — «свидетель», в котором и употребил его Хайям. В этом случае ударение переносится на первый слог.
94 Бейт — двустишие.
95 Захир ад-Дин ал-Байхаки стал единственным биографом Хайяма, знавшим его при жизни.
96 Коран, сура 23, аят 117.
97 Ходжа — господин, уважаемый человек. В данном случае, возможно, человек, стоящий на суфийском Пути «хваджаган», близком по своей сущности суфийским взглядам Хайяма.
98 Дульдуль — кличка коня четвертого праведного халифа Али, подаренного ему пророком Мухаммадом.
99 Зу-л-Карнайн, предположительно Александр Македонский, построил плотину, которая защитила людей, живших в земле восхода Солнца, от враждебных им существ Йаджуджа и Маджуджа (библейских Гога и Магога), распространявших нечестие на Земле (Коран, сура 18, аяты 90—98).
100 Хайям пересказывает один из известных хадисов Мухаммада.
3. Рассказы и притчи
Из «Науруз-наме»
Сны Александра Великого
Рассказывают, что Александр Македонский еще в своей юности, до того, как обошел весь мир, часто видел разнообразные сны, указывающие на то, что он владеет этим миром.
В одном из таких снов мир явился ему в образе перстня, и он надел этот перстень на свой палец. Однако этот перстень не имел камня.
Удивленным этим сном Александр попросил своего учителя Аристотеля истолковать его.
— Ты, как утверждает этот сон, действительно будешь владеть всем миром, но ты не сможешь беспредельно пользоваться своей властью, так как этот перстень означает царство, а камень в нем — правитель этого царства.
Так все и случилось.
Легенда о даровании ячменя
Рассказывают, что Адам — мир над ним! — ел пшеницу, и за это его изгнали из рая. Всевышний Йзад установил его пищей пшеницу, но он, сколько не ел ее, не насыщался. Поэтому он умолил Всевышнего Йзада, и тот послал ему ячмень, он сделал из него хлеб, поел его и насытился. После этого он считал хорошей приметой, если видел зеленый и свежий ячмень. С этого времени цари Ирана каждый год на Науруз ели ячменный хлеб, так как он полезный и благословенный.
Царь Нушинраван и брадобрей
Однажды царь Нушинраван, именуемый также Хосровом Ануширваном («Имеющим бессмертную душу»), позвал брадобрея в сад своего дворца, чтобы тот побрил ему голову. Пока брадобрей точил бритву, царь думал о неизбежности предстоящей войны с Византией. И во время этих размышлений царь вдруг услышал голос брадобрея, уже склонившегося над ним и положившего свою левую руку ему на голову:
— Если ваше величество отдаст свою дочь Залири за меня, я избавлю Вас от мыслей о войне с Византией и о ее императоре!
Царь был поражен наглостью брадобрея, и сам себе сказал: «Что несет этот человек?» Но у того в руках была бритва, и неизвестно куда его могло бы завести помутнение рассудка. Поэтому царь, стараясь быть спокойным, сказал:
— С удовольствием, но только после того, как ты меня побреешь.
Брадобрей закончил свою работу, совершенно забыв об этом своем разговоре с царем, а Нушинраван сразу же вызвал своего главного визиря по имени Бузургмихр, означавшему «Большая любовь», и рассказал ему обо всем. Бузургмихр повелел схватить брадобрея, и, когда его привели, визирь спросил его:
— Что ты сказал его величеству, когда брил ему голову?
— Ничего,— удивленно ответил брадобрей.
Тогда Бузургмихр приказал копать в том месте, на котором стоял цирюльник. Там нашли столько богатства, что его нельзя было сосчитать, и Бузургмихр сказал Нушинравану:
— О ваше величество! Те слова, которые сказал цирюльник, он сказал не сам. Это сказало сокровище, так как его рука была над головой вашего величества и нога над этим сокровищем, а арбы говорят: «Кто видит сокровище под своими ногами, тот требует выше своего достоинства».
Чудеса драгоценных вещей
Я слыхал от одного друга, словам которого я доверял, что в Бухране была одна сумасшедшая, которую женщины позвали и стали шутить над ней, играть с ней и смеяться над ее словами. Однажды в одном доме ее одели в шелковое платье и надели на нее украшения из золота и драгоценных камней, говоря ей: «Выдаем тебя замуж». Эта женщина никогда не имела золота и драгоценных камней, и, когда увидела на себе эти украшения, она начала говорить разумные речи, так что люди стали думать, что она вылечилась. Но когда у нее отняли все это, она опять стала сумасшедшей.
Говорят, что вельможи, когда хотели сблизиться с женой или с невольницей, опоясывали свои чресла золотым поясом и приказывали женщине также украситься, говоря: «Если так сделать, сын будет храбрым, с совершенной фигурой и красивым лицом, умным и приятным для людских сердец». А когда женщина рожала сына, они вешали вокруг колыбели золотые и серебряные монеты, говоря: «Эти две вещи — повелители людей».
Притча о красивом лице
Красивое лицо — это большое счастье для того, кому оно ниспослано, и для того, кому выпала радость им любоваться. Созерцание красивых лицом улучшает настроение людей и радует их так же, как и счастливое сочетание небесных светил.
Красивое лицо благоухает само по себе, а его обладатель не нуждается ни в каких благовониях. Красивое лицо как солнце, отраженное в чистой воде. Оно светит и в отсутствие солнца, поскольку красота лица, как и сияние солнца и светил, есть проявление воли Всевышнего.
Все народы земли воспевают красоту лица. Многое из того, что создано Творцом, приятно взору человеческому, но красота всех этих творений никогда не сможет заменить красоту лица, ибо радость от созерцания никогда не сравниться с радостью, охватывающей людей при виде красавицы или красавца. Если же этот высокий дар красоты пришел в человеке с добрым нравом, то человек этот дорог Господу и мил людям.
Известны четыре качества, присущие красивому лицу:
красивое лицо делает благополучным того, кто его созерцает;
созерцание красивого лица доставляет человеку истинное наслаждение;
вид красивого лица пробуждает в человеке великодушие и доблесть;
красивое лицо помогает достичь богатства и высокого положения и тому, кто им обладает, и тому, кто им любуется.
Если человеку выпало счастье утром полюбоваться красивым лицом, то весь день будет для него счастливым.
Красивое лицо вызывает уважение к себе. Оно молодит старика, юношу превращает в малого ребенка, а ребенок с красивым лицом становится ангелом. Даже только находясь поблизости от красивого лица, человек ощущает прилив уверенности в себе, отступают его невзгоды, и у него начинают лучше идти дела.
Говорят, что пророк, да благословит его Аллах и приветствует, однажды сказал:
«Все, что нужно, требуйте и получайте у тех, кто получил в дар от Аллаха красивое лицо».
Люди по-разному называют красивые лица: одни считают их ареной любви, другие называют их светом очей и усладой глаз, третьи считают их украшением жизни и подтверждением существования рая. А те, кому приоткрыто высшее знание, считают, что красивое лицо доказывает существование Аллаха и представляет собой видимый след Его милости и милосердия, отражая красоту и гармонию мира, созданного Творцом.
Некоторые полагают, что красивое лицо дается Создателем в награду за заслуги в прежней жизни, другие считают этот дар случайным дождем милости Господа и полагают, что получивший этот дар обретает способность совершать чудеса и легко находить кратчайший путь к истине.
Султан Махмуд и его любимец
Рассказывают, что будущий султан Махмуд, еще будучи принцем, как-то возвращался с охоты. У городских ворот он вдруг заметил мальчишку лет двенадцати в нищенской одежде. Но даже грязные лохмотья не могли скрыть от внимательного взгляда его стройный стан. Еще более поразила Махмуда совершенная красота его лица, и он потребовал, чтобы этого мальчика доставили к нему во дворец.
Выйдя к нему, Махмуд спросил: «О мальчик, кто твой отец?»
«У меня нет отца, и я живу с матерью»,— ответил мальчик.
«А чему ты учишься?» — продолжал спрашивать Махмуд.
«Я учу наизусть Коран»,— последовал ответ мальчика.
Махмуд приказал выполнить мальчику несколько поручений и был удивлен его умом и сноровкой.
После этого Махмуд приказал привести к нему мать этого мальчика, и, когда она предстала перед ним, он обратился к ней, сказав:
«Я ввел твоего сына во дворец, и теперь я буду его воспитывать, чтобы он вырос достойным человеком. Не волнуйся и не переживай — с ним будет все в порядке».
Он щедро одарил ее, а самого мальчика велел одеть в шелка и поручить учителям научить его читать, писать, ездить верхом и пользоваться оружием.
Каждое утро мальчик приходил к дверям опочивальни Махмуда, и первым, что тот видел, выходя из нее, было прекрасное лицо мальчика. Он постоянно ощущал благотворное влияние этого несравненного зрелища на свою жизнь и на свои дела. И он, стараясь сделать красоту мальчика предельно совершенной, заботился о красоте его одежды и всего, что было на нем.
Махмуда радовало в мальчике растущее чувство собственного достоинства, не имеющего ничего общего с хвастовством или заносчивостью, и он смело расточал ему милости и богатство, не боясь испортить его благородный нрав.
Со временем Махмуд стал так нуждаться в обществе мальчика, что обычно даже часа не проводил без него. Проходящие годы только совершенствовали облик мальчика, и, когда ему исполнилось восемнадцать лет, во всем мире не было равного ему по красоте лица.
Ежедневное общение с совершенной красотой приносило Махмуду, уже ставшему султаном, успех и удачу во всех его делах, и он сумел завоевать не только города Хорасана, но и несколько областей Индии.
Но как-то этот мальчик опоздал к Махмуду, и, когда он появился, султан уже был сильно раздражен и в гневе сказал ему:
«Как ты смеешь! Ты забыл, кем ты был и кем я тебя сделал! Моя милость и богатство, которым я наделил тебя, изменили твою жизнь, так как же ты мог не быть со мной, зная, что я тебя жду?»
Выслушав эти упреки, мальчик ответил:
«Теперь, султан, выслушай меня. Ты прав во всем. Ты поднял меня из грязи к вершинам бытия. Сейчас я богат. У меня сотни тысяч динаров, имения, слуги, бесчисленные стада. Ты уравнял меня с самыми высокопоставленными людьми этой страны. Но твои щедрые дары и милости не должны служить мне попреком. Если ты пожалел о своей щедрости, то пусть это будет попреком твоему сердцу, ведь именно сердцем ты воспринимаешь меня, как прекрасное зрелище, и я есть тот цветник, в котором отдыхает твое сердце. И ты своими дарами и милостями украшаешь зрелище и цветник своего сердца, а не меня, хотя я и возношу молитву благодарности тебе за свою счастливую судьбу».
Эмир Хорасана и прекрасная невольница
Рассказывают, что эмир Хорасана Абдаллах ибн-Тахир рассердился на одного из своих военачальников и посадил его в тюрьму. Многие обращались с просьбами простить и выпустить заключенного, но гнев эмира был сильнее этих ходатайств, и просившие потеряли надежду помочь несчастному.
Но у находившегося в тюрьме военачальника была весьма находчивая служанка. Просьбу пощадить своего хозяина она изложила в письме, и, когда настал день суда, она, закрыв по обычаю лицо, пришла к ибн-Тахиру и, вручая ему письмо, сказала: «О эмир, помнишь ли ты арабскую пословицу: "нашедший дает, а могучий прощает"?»
«Но грех твоего хозяина превыше надежды на его помилование!» — ответил ибн-Тахир.
«О эмир, я пришла не одна и надеюсь, что мне поможет мой заступник, с которым трудно спорить!» — ответила бойкая служанка.
«Что-то я не вижу твоего заступника, которому, как ты говоришь, я не смогу даже возразить!» — воскликнул эмир.
«Ты сейчас увидишь его!» — сказала служанка и открыла свое лицо одному только эмиру.
В жизни своей эмир еще не видел такой красоты, и, когда его растерянность прошла, он улыбнулся и сказал:
«Как велик твой заступник, и как мала по сравнению с ним твоя просьба!»
И он приказал тут же освободить военачальника, одарил его халатом и другими подарками.
Так велико могущество красивого лица.
Знамение царя Йаздигарда
Рассказывают, что однажды царь Ирана Йаздигард присел на каменную скамейку в своем дворцовом саду и надел на палец бирюзовый перстень. Вдруг прилетела стрела. Пролетая мимо царя, она задела камень перстня и затем воткнулась в землю.
Как ни пытался царь выяснить, чья это стрела и откуда она прилетела, ему это не удалось, хотя в поисках неизвестного лучника участвовало множество царских слуг. От этого царя охватила печаль, и нераскрытая тайна беспрерывно продолжала мучить его. Он созвал ученых и попросил истолковать случившееся, но никто не находил ему удовлетворительного объяснения, а те немногие, кто догадывался о сущности этого предзнаменования, не осмеливались сообщить царю свои предположения.
Вскоре он умер, а его страну завоевали арабы, и династия Сасанидов прекратила свое существование. Об этом он и был предупрежден таинственной стрелой.
Тайна рисового поля
Великому султану Ирана Фанна Хосрову сообщили, что некий человек в Амуле купил пустынную землю и превратил ее в рисовое поле.
И на этой земле стал расти такой рис, которого нет ни в каком другом месте, и за него каждый год выручается тысяча динаров. Фанна Хосров купил эту землю по ее цене и приказал раскопать ее. Он нашел в этой земле сорок чанов динаров.
Как он потом говорил, он догадался, что причиной такой урожайности этого рисового поля было воздействие зарытого под ним клада.
Рождение вина
В истории написано, что в Герате был могущественный царь, обладавший многими сокровищами и богатствами и бесчисленным войском. Весь Хорасан был под его властью. Он был из рода Джамшида и звали его Шамиран. Крепость Шамиран в Герате, сохранившаяся до сих пор, построена им. Он имел сына, по имени Бадам, очень храброго, мужественного и сильного. В то время не было ни одного стрелка, как он. Однажды царь Шамиран сел у окна, и все вельможи стояли перед ним, а его сын Бадам был рядом со своим отцом. Вдруг появился Феникс, с криком опустился напротив трона и сел на землю. Царь Шамиран посмотрел на него и увидел, что вокруг шеи Феникса обвилась змея и намеревалась ужалить Феникса. Царь Шамиран сказал:
— О люди-львы! Кто сможет спасти этого Феникса от змеи, сразив ее одной стрелой?
— О царь, это дело твоего раба. Позволь мне! — сказал Бадам.
Царский сын выстрелил так, что пришил голову змеи к земле, не причинив никакого вреда Фениксу. Феникс был спасен и, полетав некоторое время, исчез. В следующем году в тот же день царь Шамиран с вельможами сел у окна. Тот же Феникс появился вновь и, полетав над их головами, опустился на землю в том самом месте, где была застрелена змея. Он опустил что-то из клюва на землю и, крикнув несколько раз, улетел. Царь посмотрел, увидел этого Феникса и сказал народу:
— Это тот же, которого мы спасли от змеи. В этом году он возвратился, чтобы вознаградить нас, и принес нам подарок, так как он ударяет клювом об землю. Идите и посмотрите и то, что найдете, принесите!
Два-три человека пошли и увидели там только два-три зерна, которые были положены там. Они взяли их и принесли к трону царя Шамирана. Царь посмотрел и увидел твердые зерна. Он позвал ученых и прозорливых людей и показал им эти зерна, говоря:
— Эти зерна нам принес в подарок Феникс. Что бы это значило, и что нам следует сделать с ними?
Все в один голос сказали, что это надо посеять и, хорошо охраняя до конца года, посмотреть, что получится. Затем царь дал зерна своему садовнику, говоря:
— Посей в одном углу и сделай изгородь вокруг этого, чтобы туда не могли войти четвероногие, а также охраняй от птиц, и все время показывай мне его состояние.
Садовник так и сделал. Был месяц Науруза. Прошло некоторое время. Из этих зерен выросла небольшая ветвь. Садовник рассказал об этом царю. Царь с вельможами и учеными пришел к кусту. Все сказали: «Никогда мы не видели такой ветви и листьев». Потом они вернулись. Некоторое время спустя ветвей стало много, листья стали широкими и на кусту висело много гроздьев, похожих на каперсы. Садовник пришел к царю и сказал, что никакое дерево в саду не является более веселым. Царь во второй раз с учеными пришел для лицезрения этого дерева. Он увидел, что куст превратился в дерево, что на нем висели гроздья. Он удивился, говоря, что надо подождать, пока не созреют все плоды других деревьев, и посмотреть, какой будет плод этого дерева. Когда гроздья выросли и ягоды созрели, никто не осмеливался прикоснуться к ним. Затем пришла осень и плоды — яблоки, груши, персики, гранаты — созрели. Царь снова пришел в сад. Он увидел виноградное дерево, украшенное, как невеста. Его гроздья выросли, из зеленых стали черными и блестели, как агат, а ягоды сыпались с него одна за другой. Все ученые в один голос сказали, что это плоды дерева и что оно является совершенным деревом; то, что ягоды начали сыпаться с гроздьев, означает, что в их соке имеется польза. Надо выжать этот сок, налить в чан и посмотреть, что получится. Но никто не осмелился положить ягоды в рот. Их боялись, думая, что это яд, который убьет их. Там же в саду поставили чан и, выжав сок винограда, наполнили им чан. Царь приказал садовнику: «Сообщи мне о том, что увидишь». Затем они вернулись. Когда сок в чану стал бродить, садовник пришел к царю: «Этот сок кипит, как вода в котле, без огня. Из него выходят какие-то пузырьки». Царь сказал: «Когда успокоится, сообщи мне». Однажды садовник увидел, что сок стал прозрачным и ясным, блестел, как красный рубин, и успокоился. Немедленно сообщил царю. Царь с учеными пришел, удивляясь прозрачности его цвета, говоря:
— Цель и польза этого дерева в его перекипевшем соке. Но кто может сказать, яд это или противоядие?
Потом они решили привести убийцу из тюрьмы, дать ему выпить одну чашу и посмотреть, что получится. Так и сделали. Дали одну чашу этому убийце. Когда он выпил немного, он нахмурился. Спросили: «Хочешь ли другую?» Сказал: «Да». Дали ему другую чашу. Он начал веселиться, петь, качать задом, и великолепие царя стало в его глазах легким. Сказал: «Дайте мне еще чашу, потом делайте со мной все, что хотите, так как люди рождены для смерти». Ему дали третью чашу. Он выпил, у него закружилась голова, он заснул и до следующего дня не просыпался. Когда он проснулся, его привели к царю и спросили у него, что он вчера выпил и как чувствовал себя. Ответил:
— Я не знал, что я пил, но было очень хорошо. Если бы я нашел и сегодня три чаши этого! Первую чашу я выпил с трудом, так как она горького вкуса, но, когда это было уже в моем желудке, моя природа захотела другую. Когда я выпил вторую чашу, ко мне пришли радость и веселье, что стыд ушел из моих глаз и мир стал мне легким. Я думал, что нет никакой разницы между мной и царем, и забыл горе мира. Когда я выпил третью чашу, я заснул очень хорошим сном.
Царь простил ему совершенный им грех. Все ученые в один голос сказали, что нет никакого блага лучше и великолепнее, чем вино, так как ни в одной еде и в плоде нет такого достоинства и свойства, как в вине. Так царь Шамиран научился пить вино. Он установил обычай пира, и с тех пор во время питья вина играли на руде и пели песни. Тот сад, в котором был посеян виноград, сохранился до сих пор, его называют Хираюза. Он находится у входа в город. Говорят, что куст винограда распространился по всему миру из Герата и в Герате так много винограда, как ни в каком городе и местности.
Притча о перстне
Перстень является очень хорошим украшением человеческой руки, и иранский царь Дэрамшид первым из людей стал носить его на своем пальце.
Пальцы без перстней похожи на военный отряд без знамени. Перстень украшает палец, как нарядный пояс украшает стройный стан.
Перстень на пальце вельможи или властителя говорит об их благородстве, силе мысли и правильности решений, которые они закрепляют, пользуясь своим перстнем, как печатью. Именно печатью подчеркивается решительность человека, и письмо без печати свидетельствует о беззаботности и беспечности.
Господин наш Сулайман ибн-Дауд, мир над ними обоими, потерял царство, утратив перстень, и, обретя его снова, возвратил свой трон.
Пророк, да благословит его Аллах и да приветствует, носил на своем пальце перстень, и, когда посылал в какую-либо область письма, он посылал их запечатанными. Поэтому из-за его незапечатанного письма к Парвизу тот разгневался и, не читая письма, разорвал его, сказав, что письмо без печати похоже на голову без шапки, а голова без шапки не годится для общества. Когда письмо без печати, кто захочет, может читать его, а когда запечатано, читает только тот, кому послали.
Мудрые люди говорили, что меч и перо являются слугами перстня царя, потому что они захватывают царство и устанавливают его по приказу царя, так эти приказы утверждены печатью царского перстня, и если такого приказа нет, то ничто не свершится.
Любое украшение царя или вельможи может быть, а может и не быть, но перстень должен быть всегда. Надевают его на тот палец, который является показателем единства Бога,— велико его великолепие! — и благодаря этому украшение пальца является признаком его превосходства. Это похоже на борца, который проявляет такой талант, что приближается к вельможе, вследствие чего тот оказывает ему милость и выделяет его из его товарищей, надевая на него золотое ожерелье или давая ему золотой пояс для опоясывания чресел; это значит, что он проявил талант.
Перстни бывают многих видов, но для царей годны перстни только с двумя драгоценными камнями. Один из них — яхонт, являющийся частицей солнца. Он царь драгоценных камней, его свойством является излучение, на него не действует огонь, он режет все камни, кроме алмаза. Одно из его свойств — то, что он предотвращает вред от жажды.
Рассказывают, что пророк, да благословит его Аллах и да приветствует, готовясь к сражению с мекканцами, приказал вырыть рвы на их пути; в Медине была холера, но у посланника, да благословит его Аллах и да приветствует, был яхонт ценой более двух тысяч динаров, и этот камень утолил жажду его соратников, и его отряд уберегся от этой страшной болезни.
Другой из этих необходимых камней — бирюза. Бирюза пользуется известностью, дорого ценится и приятна на вид. Она имеет свойство предохранять от дурного глаза и от страха во сне. Перстни обладают многими приметами для гаданий и толкований снов, о чем много говорили. Они указывают на господство и величие царей, на благородство вельможей, на благополучие человеческих деяний.
Смерть халифа Мухаммада Амина
Рассказывают, что в то время, когда сын Харуна ар-Рашида Мухаммад Амин был повелителем правоверных, он сел в саду на берегу бассейна и, поворачивая на своем пальце яхонтовый перстень, сказал стих, являющийся пословицей:
— Мы обезглавливаем тех, кого любим и ценим, когда они перестают повиноваться и утрачивают чувство справедливости.
Произнося эти слова, он имел в виду своего брата Мамуна, зная, что тот постоянно плетет сети заговора.
Но в это же время Мухаммад рассердился на прислуживавшую ему рабыню и ударил ее рукой, украшенной перстнем.
Камень выскочил, и камень и перстень упали в бассейн. Несмотря на то что много людей ныряли в воду и искали, а затем вычерпали воду из бассейна, но камня не нашли. Вместо камня нашли перстень, в котором был белый камень, а вскоре Мамун подослал к Мухаммаду своего военачальника Тахира ибн-Хусейна с отрядом. Дворец был им захвачен, и Тахир убил Мухаммада в поединке.
Наказание за потраву ячменного поля
Рассказывают, что однажды султану Табаристана Шамс ал-Мулку Кабусу Вумшагиру сообщили о том, что какой-то человек вошел в ворота дворца и привел неоседланного коня, сказав, что он поймал его на своем поле. Султан спросил: «На ячменном или пшеничном поле?» Человек ответил: «На ячменном». Тогда Шамс ал-Мулк Кабус Вумшагир приказал привести владельца коня, взял штраф с него в размере цены созревшего ячменя и дал это владельцу земли, говоря ему:
— Если крестьяне хотят, чтобы ячмень хорошо рос, не надо пускать пастись коней в это время, и что мы этот штраф взяли в наказание для того, чтобы владельцы коней не отпускали их пастись на чужих полях, так как ячмень есть пища пророков и отшельников, с помощью которых устанавливается религия. Ячмень в то же время есть пища четвероногих животных. На всем этом держится государство.
Ячмень и живая вода
Я слышал, что однажды Хурмуз, отец Хосрова Нушинравана, ехал мимо одного ячменного поля. Поле орошалось, и вода вышла за пределы поля и текла по дороге. Это было в месяце фарвардине. Он приказал наполнить один кувшин водой, вышедшей из ячменного поля, чтобы пить ее, говоря, что ячмень — благословенное зерно, а его ростки — хорошие ростки. Вода, проходящая через такое поле и выходящая из него, уменьшает усталость и вылечивает болезни желудка, и тот человек, кто пил ее, будет сохранен от болезней и мучений жажды до следующего года, когда созреет ячмень.
Притча о железе
Первым металлом, добытым в руднике, было железо, так как оно было важнейшим веществом для людей. Первым человеком, сделавшим из него оружие, был Джамшид. Всякое оружие великолепно и необходимо, но нет ничего более необходимого и более великолепного, чем меч, так как он похож на огонь по своему блеску и содержит два элемента. Прозорливые люди говорят, что мир без железа похож на молодого человека без детородного члена, не способного к продолжению рода. Если посмотреть с умом, то станет ясно, что дела вселенной зависят от страха и надежды, а страх и надежда зависят от меча, так как один человек стремится при помощи железа осуществить свои надежды, а другой человек бежит от железа, и этот страх является его охранителем. Корона, которая надевается на головы царей, завоевывается с помощью железа, и сокровищницы царей пополняются при помощи железа. Всевышний Йзад полезность всех веществ поставил в зависимость от обычаев людей, кроме полезности железа, так как оно употребляется в любом производстве и мир украшен и процветает благодаря ему. Среди достоинств меча лучшим является то, что пророку — мир над ним! — дали меч как орудие завоевания, и он сказал: «Я послан с мечом». В Торе пророка Илью называли душой боя и владеющим мечом. Достоинство этого орудия происходит от того, что меч есть орудие храбрости, а храбрость — высшее качество для всего живого. Храбрость определяли как гневную силу, с помощью которой душа берет верх над своими врагами. Храбрость считают свойством естественным, а не приобретенным, но ее украшает и укрепляет такое приобретение, как меч, выкованный из железа.
Совершенство коня
Когда царю Ирана Хосрову Парвизу подвели и показали Шабдиза — черного как ночь коня принцессы Ширин, он сказал:
— Если бы у Господа мог бы быть раб лучше человека, то Он не отдал бы людям весь мир, а если бы могло существовать четвероногое лучшее, чем конь, то Он не сделал бы коня нашим главным животным!
Потом он, подумав, добавил:
— Царь есть предводитель людей, а конь — предводитель четвероногих.
Все стали вспоминать, кто из великих что-нибудь говорил о коне.
Аллах великий и благословенный сказал, что коня он создал по своей мечте.
Хитроумный царь Афраслаб любил говорить: «Конь для царя, как месяц для неба».
Многие великие люди считали, что уничтожающий коня непременно сам будет унижен врагом.
Халиф Мамун говорил: «Как хорош конь! Он — царский трон, мчащийся под открытым небом».
Повелитель правоверных Али ибн-Абу Талиб, да будет доволен им Аллах, однажды сказал: «Аллах сотворил коня, чтобы с его помощью возвысить человека и унизить дьявола».
Знаменитый воин Абдаллах ибн-Тахир говорил, что для него лучше сесть верхом на коня, чем взлететь в небо.
Арабский правитель Хорасана Наср ибн-Сайяр считал, что конь — это трон на поле битвы и украшение войска.
А знаменитый поэт Мухаллаб ибн-Абу-Суфр назвал коня «облаком войны, орошающим поле битвы кровавым дождем».
И еще много добрых слов было сказано известными людьми о конях.
Сокол-предсказатель
Сокол всегда украшает охотничий загон царей. С ним веселятся, его любят. Нрав сокола похож на нрав царей своей величественностью и чистотой. Наши предки говорили, что сокол — царь плотоядных животных, как царь травоядных животных — конь, царь минералов — яхонт, царь металлов — золото. Поэтому сокол более подобает царям, чем другим людям. У сокола такая величественность, какой нет у других птиц. Орел больше, чем он, но у того нет такой величественности, как у сокола. Цари считают хорошей приметой лицезрение его. Когда сокол сразу садится на руку и смотрит в лицо царя, это значит, что тот овладеет новой областью, а если наоборот, то потеряет часть своих владений. Когда во время поднятия он наклоняет голову, а затем поднимает ее, это значит, что в делах царства будет ухудшение, а когда он поймает дичь и вернется с криком, это означает возмущение войска. Если во время полета он не поймает дичь, то, это означает угрозу ущерба. Если он посмотрит правым глазом на небо, возвысятся дела царства. Если посмотрит левым глазом, будет ущерб. Если он долго смотрит на небо, это означает победу и триумф. Если он долго смотрит на землю, это означает занятость. Когда сокол дерется в загоне с другим соколом, появляется новая вражда.
Золотые слова о конях
Все говорят, что среди четвероногих нет никого лучше коня, ибо он — царь всех пасущихся четвероногих.
Пророк, да благословит его Аллах и да приветствует, сказал:
— Благо написано на лбах коней.
Персы называли коня ветротелым, румийцы — ветроногим, тюрки — шагающим и останавливающим, индийцы — летающим троном. Арабы считают его земным воплощением небесного коня Бурака, переносившего пророка из Мекки в Иерусалим.
Говорят, что ангел, стерегущий орбиту Солнца, имеет вид коня славной тюркской породы.
Господин наш Сулайман ибн-Дауд, да пребудет благословение Аллаха с ними обоими, однажды, когда к нему привели красивого и быстрого коня, сказал:
— Я благодарю Всевышнего Аллаха за то, что он заставил повиноваться мне два ветра: один — одушевленный, носящий меня по земле, другой — неодушевленный — перемещающий меня по воздуху!
У царя Афридуна как-то спросили, почему он не ездит верхом.
— Я никогда не смогу отблагодарить Всевышнего за это благо! — ответил он.
А великий властитель Ирана Кай-Хосров говорил:
— Во всем моем царстве нет ничего более дорогого, чем конь!
Разговор без слов
Я читал среди преданий наших предшественников, что некогда какой-то эмир направил посла к властителю Фарса с обнаженным мечом, говоря: «Принеси этот меч властителю, поставь перед ним и не говори ничего». Посол пришел и сделал так. Когда он поставил меч, не говоря ни слова, властитель приказал визирю отвечать ему, а визирь открыл крышку пенала, бросил перо по направлению к послу, говоря: «Вот ответ». Посол был умным человеком и знал, что ему ответили: «Влияние пера на правоту и беспорядок страны очень велико. Надо ценить доверенных, обладающих пером».
Примерное наказание
Мне рассказывали, что Абу Абдаллах Хатиб был воспитателем эмира Абу-л-Аббаса, брата Фахра ад-Даула — султана Рея, который стал визирем в империи Малик Шаха.
Абу Абдаллах сел у окна, и эмир Абу-л-Аббас, бывший мальчиком, был внизу перед ним. Один слуга держал на руке сокола. Абу-л-Аббас потребовал этого сокола и посадил на руку и в то же время плюнул. Когда он повернулся к Абдаллаху Хатибу, тот его упрекнул, нахмурившись, и сказал юному эмиру:
— Если бы ты не был маленьким и не находился в том возрасте, когда человек только постигает законы вежливости, я наказал бы тебя так, что об этом заговорили бы люди.
Затем он сказал:
— Удивительное дело! Ты — эмир и, может быть, будущий царь, а по отношению к ценимой царями птице допустил ты такую невежливость!
Чтобы этот проступок юного эмира не остался безнаказанным, Абу Абдаллах взял в руки сандалии и несколько раз ударил по шее слугу, приговаривая:
— Как же вы воспитываете царевичей, если они проявляют невежливость — плюются, держа сокола на руке!
Сокол требует уважения
Говорят, что Махан был великим царем, мудрым и совершенным. Однажды он увидел своего сокольничего, который пил воду, держа сокола на руке. Он приказал дать ему сто палок, говоря:
— Удивительное дело! Сокол — это царь птиц, наиболее милый и ценный в руке царей. Как могло случиться, что ты совершил такую невежливость? И вот он, ценимый царями, сидит на твоей руке, а ты в это время пьешь воду или что-то там еще!
Сокольничий в растерянности спросил царя:
— Да продлит Аллах твои дни, а если у меня жажда и я держу сокола, что же мне делать?
— Дай подержать сокола другому, достойному доверия, и, когда птица будет сидеть у него на руке, можешь пить воду и делать то, что тебе нужно,— ответил царь.
Могущество пера
Я слышал, что в Иране был такой обычай: когда Царь воевал, он имел часть войска, хорошо организованную и хорошо снабженную, одетую в черное платье. В тот момент, когда битва становилась ожесточенной, этой части войска приказывали выйти вперед всего войска и продолжать битву.
Случилось, что из Туркестана пришло большое войско, около пятидесяти тысяч человек, и дело шло к войне. Этот царь горделиво воссел с несколькими своими приближенными. Ему хотелось отложить битву на другой день. Он потребовал пенал и перо и написал на куске бумаги: «Скажите, чтобы часть войска, одетая в черное, возвратилась» — и послал это своему визирю.
Визирь прочел, но это ему не понравилось. Он взял из своего сафьянового сапога пенал, достал перо и добавил к записке царя одну букву и одну точку. После этого написанное царем приобрело следующий вид: «Скажите, чтобы военачальники войска не возвращали», и вазир отправил эту записку войскам. В войске прочли письмо, бросились вперед и разбили туркестанское войско. Поэтому в книге «Жизнеописания царей» написано, что одной точкой пера однажды было разбито пятьдесят тысяч сабель.
Лук и стрела
Рассказывают, что однажды царь Хосров Нушинраван спросил своего приближенного Бабака Ариза:
— Кто из воинственных людей более известен?
— Те, кто владеет луком и стрелой,— ответил Ариз.
Нушинраван был удивлен этим ответом и спросил Ариза, какими же, по его мнению, должны быть эти лучшие бойцы. Бабан Ариз ответил:
— Они должны быть такими, что все их тело — сердце, все их сердце — рука, вся их рука — лук, и весь их лук — стрела, а вся их стрела попадает в сердце врага.
— Как же понять все эти иносказания? — спросил Нушинраван.
— Надо понимать так, что они должны иметь сердце сильное и крепкое, как и их рука, жилы ровные и крепкие, как лук, и стрелу прямую и ровную, как тетиву, а если будет так, они увидят место своей стрелы в сердце врага,— пояснил Бабак Ариз.
Выстрел царя Бахрама
Рассказывают, что однажды Бахрам Гур в присутствии царя Ну-мана Мунзира, своего воспитателя, выстрелил двумя стрелами из своего лука и сбил с неба этими двумя стрелами двух птиц. Ну-ман сказал: «О мой сын, с создания мира до нашего времени не было такого стрелка, как ты, и не будет, пока существует мир».
4. Свидетельство современника об Омаре Хайяме и его окружении
Имя Омара Хайяма встречается во многих энциклопедиях мусульманского мира и за его пределами, но наиболее ценным для нас средневековым энциклопедистом является Захир ад-Дин Абу-л-Хасан Али ибн Зайд ал-Байхаки — автор книги «Татимма "Сиван ал-хикма"» («Дополнение к "Хранилищу мудрости"»), потому что среди персоналий в его энциклопедии были те, кого он знал лично и помнил живыми. Чтобы читатель мог услышать голос современника. Здесь приводятся его биографические очерки об Омаре Хайяме и его современниках, содержащие приметы времени и элементы живого общения, вплоть до прямой речи, людей, составлявших реальное окружение великого ученого и поэта. Публикация основана на переводах с арабского, выполненных Севиндж Багировой.
Образец философов [Доказательство Истины]
Умар ибн Ибрахим ал-Хаййам
По рождению, по отцу и предкам был нишапурцем. Во всех разделах философии был последователем Абу Али, да только он был злонравный с плохим характером и скупой. Как-то в Исфахане он семь раз просмотрел одну книгу и запомнил ее наизусть. Вернувшись в Нишапур, он продиктовал ее. Когда ее сличили с текстом оригинала, то между ними не было большой разницы.
Гороскопом его были Близнецы: Солнце и Меркурий находились в 8-ом градусе Близнецов, Меркурий в своей высшей точке, а Юпитер — в тригональном аспекте по отношению к ним обоим. Он был скуп на сочинения и обучение. Я видел лишь один его компендий по физике, еще один трактат «О сущем» и один трактат «О бытии и долженствовании». Он знал язык, право и историю. Рассказывают, будто однажды имам Умар зашел к вазиру Шихаб ал-Исламу («метеор ислама») — Абу ар-Раззаку, сыну досточтимого факиха Абу-л-Касима Абдаллаха ибн Али — сыну брата Низам ал-Мулка. При нем находился имам чтецов Абу-л-Хасан ал-Газзали. Они оба стали беседовать о разночтении чтецами стихов Корана. Шихаб ал-Ислам сказал: «Перед знатоком мы недостаточно сведущи» и спросили о том имама Умара. Тогда он привел в доказательство несколько примеров разночтений, объяснил каждую в отдельности, назвал исключения и пояснил их, отдавая предпочтение тому или иному виду перед другими. Имам чтецов Абу-л-Хасан ал-Газзали сказал: «Да умножит Аллах число знатоков, подобных тебе! Считай меня своим близким человеком и располагай мною. Воистину, я не предполагал, что кто-то один из чтецов Корана во всем мире знал наизусть все это лучше остальных». Что касается разделов математики и логики, то в них он был как у себя дома. Однажды к нему пришел имам. Доказательство Ислама Мухаммад ибн Мухаммад ал-Газзали — да освятит Аллах его ценный (дорогой, могущественный) дух — спросил его об определении полярной части небесной сферы среди других частей, в то время как все части неба подобны. Я уже упоминал об этом в книге «Араис ан-Нафаис» («Новости драгоценностей») из моих сочинений. Имам Умар стал пространно говорить и начал с того, что движение является такой-то категорией, но не захотел углубиться в спорные вопросы. Таков был обычай этого властного шейха. Он говорил до тех пор, пока не наступил полдень и муэдзин призвал к молитве. Тогда имам ал-Газзали — да святится его дорогой дух — сказал: «Вот пришла истина и нелепость исчезла» — и поднялся.
Однажды имам Умар пришел к великому султану Санджару, когда тот еще был мальчиком и болел оспой, и вышел от него. Вазир Муджир ад-Даула спросил его: «Как ты нашел его и чем ты лечил его?» Имам Умар ответил ему: «Мальчик внушает страх». Это понял слуга-эфиоп, и это дошло до султана. После того как султан поправился, он затаил по этой причине против имама Умара ненависть и не любил его.
Султан Малик-шах пожаловал ему звание кадима, а хакан Бухары Шамс ал-Мулук почитал его высшим почитанием, так что имам Умар восседал вместе с ним на его троне.
Однажды имам Умар рассказывал моему отцу: «Как-то я был перед султаном Малик-шахом, когда к нему пришел мальчик из эмирских сыновей и очень хорошо прислуживал ему. Я подивился тому, как хорошо он служит в столь раннем возрасте. Султан же сказал мне: «Не удивляйся. Воистину цыпленок, вылупившийся из яйца, научится клевать зерно без обучения. Но он не находит дороги домой. А птенец голубки не может клевать зерно без обучения, но зато становится вожаком голубиной стаи, летящей из Мекки в Багдад». Я подивился словам султана и сказал: «Всякий великий вдохновлен». Я пришел к имаму Умару во времена службы моего отца — да помилует его Аллах — в 507 году, и он спрашивал меня об одном бейте из «ал-Хамасы». Вот он: «Если они прибывают куда-то, то не плетутся за крыльями неторопливости и за садом спокойствия». Я сказал: «плетутся» — это уменьшительное слово, а не усилительное, подобно «ас-Сураййа» и «ал-Хумаййа». Поэт указывает на их силу и мощь и недоступность. То есть, если они прибывают на какое-то место, то не допускают небрежности в своих действиях и не занимаются ничтожным делом, а стремятся к высшим пределам, ведь высший предел — достойное дело». Затем он спросил меня о видах дуг окружности. Я ответил: «Имеются четыре вида дуг окружности. Это — окружность, полуокружность, дуга, стягивающая меньше полуокружности, и дуга, стягивающая больше полуокружности». Тогда он сказал моему отцу: «Это старая песня». Имам Мухаммад ал-Багдади, его зять, рассказал мне, что Умар чистил зубы золотой зубочисткой и просматривал раздел «О божественном» книги «аш-Шифа» («Исцеление»). Когда он дошел до главы «О единственном и множественном», то заложил между листами зубочистку и изрек: «Останусь невинным, чистым, пока не составлю завещание». Он составил завещание, поднялся и помолился. Он не ел и не пил. Когда же совершил последнюю вечернюю молитву, он пал ниц и сказал в поклоне: «Боже! Ты ведаешь о том, что я познал Тебя в меру своих возможностей. Отпусти мои грехи, ибо мое познание Тебя — это мое средство добиться Твоего расположения». И умер.
(Примечание: дата рождения Хайяма определена по гороскопу, приведенному ал-Байхаки.— Л. Я.)
Справедливый правитель мира — опора вселенной и веры Ала ад-Даула Фарамурз ибн Аби ибн Фарамурз, правитель Йезда
Это был разумный и справедливый правитель. Я видел его в Хорасане в 516 году, где он показывал моему родителю сочинение, которое назвал «Мухджат ат-таухид». Он защищал взгляды хакима Абу-л-Бараката ибн Мулка, багдадского врача и отстаивал его высказывания в вопросах о знаниях. Он был правителем, наделенным натурой мудрецов и подготовленным к управлению. Однажды он сказал имаму Доказательству истины Умару ал-Хаййами: «Что ты можешь сказать в возражение философу Абу-л-Баракату на слова Абу Али?» Имам Умар ответил: «Абу-л-Баракат не понял слов Абу Али, ибо он не достиг степени познания его слов. Как же может у него быть дар возражения и высказывать сомнения по поводу высказываний Абу Али?»
Правитель Ала ад-Даула сказал: «Возможно ли, чтобы проницательность была сильнее догадки Абу Али, или это вероятно?» Имам Умар ответил: «Это возможно». Тогда сказал ему правитель Ала ад-Даула: «Ты примирил противоречия. Ты говоришь, что ему недоступна степень постижения и возвращения, а мой слуга ад-Давати говорит, что у него есть ступень постижения и возражения и прогресс. Так скажи, чем твои слова превосходят речь мамлюка и не склоняйся к глупости. Мой слуга, выходит, способнее тебя». Имам Умар стал прохаживаться, а правитель Ала ад-Даула сказал ему: «Ученый муж может парировать слова другого доводами и в споре, неразумный — сплетней и клеветой. Стремись к первым двум качествам и откажись от двух наибольших низостей». Вот одно из изречений правителя Ала ад-Даула в его сочинении, названном «Мухджат ат-тавхид»: «Нет нужды требовать от того, кто не совершенствуется в своем деле, как тому подобает, другого искусства. Ибо, воистину, у того, кто доволен недостаточным, его недостаток становится слепым к достижению совершенства во всех случаях». (Примечание. Следует отметить, что ученые времен Хайяма чувствовали различие понятий «вероятность» и «возможность», оформившихся в европейской философии и математике значительно позднее.— Л. Я.)
Философ Абу Хатим ал-Музаффар ал-Исфизари
Хаким, современник философа Умара ал-Хаййами. Между ними была полемика, однако ал-Музаффару было далеко до него. Ал-Музаффаром всецело завладели астрономия, механика и гравитация.
В противовес ал-Хаййами он был скромным и милосердным к тем, кто обращался к нему за помощью.
У ал-Музаффара много сочинений по математике и прочие. Он соорудил Архимедовы весы, по которым определяется обман, и изобрел гирю. Часть жизни он потратил на это дело. Казначей великого султана, евнух, которого называли «Его превосходительство казначей», испугавшись, что обнаружится его обман благодаря этим весам, разбил их вдребезги, а осколки раздробил на мелкие кусочки. Когда хаким ал-Музаффар услышал об этом, он заболел и умер от горя. Из его высказываний: «Соотношение между чувственным и умственным наслаждением такое же, как соотношение между обоняющим и пробующим на вкус». Он говорил: «Учитель — это духовный отец, а родитель — отец телесный»; «ал-мухандис, знающий способы строительства,— это фундамент здания, за ним следуют строитель, потом работник; ал-мухандис дает распоряжение строителю, строитель — работнику, а тот распоряжается водой и глиной; правителю следует быть щедрым, великодушным как к себе, так и к своей пастве».
(Примечание: Ал-мухандис — зодчий.— Л. Я.)
Абу-л-Маали Абдаллах ибн Мухаммад ал-Майаниджи, суфий
Абу-л-Маали Абдаллах ибн Мухаммад ал-Майаниджи был одним из учеников имама Умара ал-Хаййама и учеником имама Ахмада ал-Газзали. Он составил книгу, назвав ее «Зубдат ал-хакаик» («Сливки истин»), где не отделил высказываний суфиев от высказываний других ученых. По причине вражды между ним и вазиром Абу-л-Касимом ал-Анасабади он был распят. Из его высказываний: «Лишь того, кто постиг бытие Вечно Существующего — благословен Он и да возвышен,— может охватить не поддающаяся описанию великая любовь к Нему и всецелое посвящение Ему. Разум ведь тоже наслаждается постижением бытия всевышней Истины, но это — не наслаждение Его совершенством и не постижение Его величия — да будет он возвышен. Это — наслаждение Им с точки зрения известности Его. Так наслаждаются прочими известными вещами. Клянусь жизнью, и я не отрицаю наличия разницы между двумя наслаждениями с точки зрения предпочтения одного из них. Однако наслаждение разумом подобно наслаждению зрением, когда вещь, отличающуюся приятным ароматом, постигают по ее цвету и форме. Всякое возможно сущее — преходяще, за исключением Истины Вечно Существующего. Это подобно тому, как отражение в зеркале — преходяще, а отражающееся в нем существует в действительности». Озарение Земли светом Солнца требует особой связи между ними Если распадется эта связь, то нарушится способность Земли воспринять свет Солнца. Всевышний Аллах был сущим и не было при Нем ничего, ибо при Его бытии ничто не может находиться в разряде Его свиты. Однако Он всему отдает должное и во всем проявляет заботу, так как без Его такого отношения всякое возможное не стало бы сущим. Ибо, как сказал всевышний Аллах: «И Он — с вами».
Ал-Майаниджи говорил: «Покровитель да возрадуется тому, кто стремится к внутреннему очищению. Ибо самоочищение сопутствует людям, которые очистили свое нутро от нравственных пороков и скверны, и общение с этими людьми не обременительно».
Он говорил: «Видел ли ты когда-либо дубильщика или метельщика, которые соперничали бы с владыками?»
5. Предсмертное чтение шейха Омара Хайяма
Ни в коем случае не можем мы исчезнуть после смерти. Бессмертие — факт. Вот погодите, я докажу вам это...
А. Чехов (Из разговора с И. Буниным)
Итак, Захир ад-Дин Байхаки, лично знавший Хайяма, сообщает нам, что перед смертью шейх просматривал раздел «О Божественном» в книге шейха Абу-Али ибн-Сины «Исцеление».
«Исцеление», или «Книга исцеления», шейха Абу Али ибн-Сины представляет собой восемнадцатитомную философскую энциклопедию. Сжатое изложение ее содержания шейх привел в другом своей труде, известном под названием «Книга спасения». Обе эти книги сохранились, но ни одна из них не была полностью переведена на европейские языки, и среди их русскоязычных фрагментов раздел «О Божественном» отсутствует. Однако, учитывая, что читателю может быть интересно познакомиться с текстом, к которому Хайям, считавший своим главным Учителем шейха Абу Али, неоднократно обращался в течение всей своей жизни и на пороге ухода, здесь приводится раздел о бессмертии души из «Книги спасения» в великолепном переводе А. В. Сагдеева. Тема бессмертия вообще и бессмертия души в частности всю жизнь волновала Хайяма, и не исключено, что Байхаки был неточен в названии раздела, прочитанного им перед смертью. Во всяком случае, тема приводимого здесь отрывка в большей степени отвечает настроениям человека в преддверии вечности. Душа же самого Хайяма действительно оказалась нетленной и будет пребывать с людьми, пока люди будут существовать во Вселенной. Да и Антон Чехов доказал, что «бессмертие — факт». Напомним, что в приведенном далее тексте ибн-Сины слово «субстанция» означает сущность вещей или явлений, а «акциденция» — их случайные, несущественные свойства.
Раздел о том, что душа не гибнет с гибелью тела и не уничтожается
Мы говорим: душа вовсе не гибнет вместе с гибелью тела, она вообще нетленна. Что же касается этого первого положения, то дело в том, что все то, что гибнет с гибелью чего-то другого, некоторым образом связано с ним, а все то, что некоторым образом связано с чем-то другим, либо существует одновременно с ним, либо следует за ним в бытии, либо предшествует ему, причем предшествование это является предшествованием по природе, а не во времени. Если душа была бы связана с телом таким образом, что она существовала бы одновременно с ним, и если бы это не было акцидентально, а относилось бы к ее сущности, то они по своей сущности зависели бы друг от друга. Тогда ни душа, ни тело не были бы субстанциями; в действительности же они субстанции. А если бы эта связь была акцидентальной, а не сущностной, то с гибелью одного из них другое лишилось бы только акцидентального отношения, но само бытие его с уничтожением другого не прекратилось бы. Если же душа была бы связана с телом таким образом, что она следовала бы за ним в своем бытии, то тело было бы причиной существования души. А поскольку причины бывают четырех видов, то тело было бы либо действующей причиной души, <в этом случае> оно наделяло бы ее существованием, либо ее материальной причиной, воздействующей, может быть, через сочетание (как это обстоит дело с элементами в их отношении к телу) или без сочетания (как это обстоит дело с бронзой в ее отношении к статуе), либо же формальной или целевой причиной. Но тело не может быть действующей причиной души, ибо как таковое оно действует не само по себе, а лишь через свои силы. Если бы оно действовало само по себе, а не через свои силы, то точно таким же образом действовало бы каждое тело. Далее, телесные силы в совокупности своей являются либо акциденциями, либо материальными формами, а акциденции или формы, существующие в материи, не могут вызывать существование чего-то самодовлеющего, независимого от материи или существование субстанции вообще. Равным образом тело не может быть материальной причиной души, ибо душа, как мы уже ясно показали и доказали, никоим образом не запечатлена в теле. Тело, стало быть, не наделяется формой души — будь то без сочетания или через сочетание — таким образом, чтобы части тела сочетались и смешивались друг с другом и чтобы душа затем запечатлевалась в них. Точно так же тело не может быть формальной и целевой причиной души — дело обстоит как раз наоборот.
Таким образом, душа связана с телом не так, как действие — с необходимой причиной. Истина же заключается в том, что тело и смесь элементов в нем являются акцидентальной причиной души, ибо, когда материя тела предрасположена к тому, чтобы стать орудием души, и когда возникает особый носитель души, отрешенные от материи причины вызывают существование единичной души, и именно таким образом из них возникает душа. Ибо различные души не могут возникать произвольно, без особой на то причины. Кроме того, душа не допускает множественности по числу, как мы это уже показали выше. Далее, всякий раз, когда возникает что-то новое, ему должна предшествовать материя, готовая принять его или иметь к нему отношение, как это было выяснено в других науках. Опять же, если бы единичная душа возникала без такого орудия, посредством которого она достигает совершенства и осуществляет свои действия, то существование этого орудия было бы напрасным, но в природе нет ничего напрасного. В действительности, когда орудие годно и готово к тому, чтобы войти в отношение с душой, становится необходимо, чтобы такая вещь, как душа, возникала из отрешенных от материи причин. Но если существование чего-то одного делает необходимым существование чего-то другого, то уничтожение первого не приводит с необходимостью к уничтожению второго — это бывает лишь в том случае, когда само существование его имеет место благодаря этой вещи или в ней. Ведь сколько существует вещей, кои, возникнув из других вещей, продолжают существовать после уничтожения последних, когда они своим существованием обязаны не им и особенно когда они существуют благодаря чему-то иному, нежели то, что было лишь подготовкой к истечению их существования. Существование души, как мы это уже разъяснили, в действительности происходит от чего-то иного, нежели тело и телесные действия. Начало существования души должно быть в чем-то ином, нежели в теле. Таким образом, если душа обязана своим существованием этому иному и если она обязана телу лишь временем своего возникновения, то ее существование независимо от тела, которое является всего лишь его акцидентальной причиной. Нельзя сказать, что между телом и душой имеется такое отношение, которое требует, чтобы тело предшествовало душе в качестве ее необходимой причины.
Обратимся теперь к третьему из допущенных нами вначале положений, то есть к тому, что связь души с телом могла бы означать, что душа в бытии предшествует телу. В таком случае предшествование будет предшествованием либо во времени и по природе — тогда существование души, очевидно, не могло бы быть связано с телом, поскольку она предшествует телу во времени,— либо оно будет лишь по природе, а не во времени, поскольку во времени душа не отделена от тела. Подобное предшествование означает, что когда возникает предшествующее, то из него должно следовать существование последующего. И тогда предшествующее не может существовать, если последующее предположено как несуществующее. Я не утверждаю, что несуществование последующего необходимо предполагает несуществование предшествующего, но я говорю, что последующее может быть несуществующим только в том случае, если вначале с предшествующим естественным образом бывает нечто такое, что делает его также несуществующим. Таким образом, не несуществование последующего необходимо предполагает несуществование предшествующего, а несуществование самого предшествующего, ибо последующее можно предположить несуществующим только в том случае, если перестало существовать само предшествующее. А раз так, то из этого следует, что причина несуществования <тела> должна заключаться в субстанции души, делая необходимым уничтожение тела одновременно с уничтожением души, и что тело не может уничтожиться по причине, заключенной в нем самом. Но в действительности уничтожение тела происходит именно по причине, заключенной в нем самом, то есть вследствие изменений в его составе и смеси <элементов>. Таким образом, утверждение о том, что, <с одной стороны>, душа связана с телом, как нечто предшествующее по природе и, <с другой стороны>, что тело действительно уничтожается по причине, заключенной в нем самом, несостоятельно. Никакого такого отношения, стало быть, между душой и телом не существует. А раз так, то доказана ложность положения о существовании всех этих видов связи между телом и душой, и остается лишь признать, что душа в бытии не имеет никакой связи с телом, а имеет связь с началами, не подверженными изменению или уничтожению.
Что же касается утверждения, что душа совершенно не подвержена уничтожению, то я скажу, что существует и другая, последняя причина нетленности души. Все, что может уничтожиться по какой-нибудь причине, заключает в себе потенциальность уничтожения и — до уничтожения — актуальность устойчивости. Но невозможно, чтобы одно и то же в одном и том же отношении обладало и потенциальностью уничтожения и актуальностью устойчивости. Потенциальностью уничтожения оно не может быть обязано актуальности своей устойчивости, ибо понятие потенциальности противоположно понятию актуальности. Равным образом и отношение этой потенциальности противоположно отношению этой актуальности, ибо потенциальность имеет отношение к уничтожению, а актуальность — к устойчивости. Оба понятия, таким образом, могут быть отнесены к двум разным сторонам данной вещи. Поэтому мы говорим: актуальность устойчивости и потенциальность уничтожения могут сочетаться в сложных вещах, а также в таких простых вещах, кои существуют в сложных; но в простых вещах, у каждой из которых — своя отдельная сущность, эти два понятия несовместимы. Иначе говоря, эти два понятия несовместимы в какой-либо простой вещи, сущность которой едина. Ибо все, что устойчиво и имеет потенциальность уничтожения, имеет также и потенциальность устойчивости, ибо устойчивость его не является необходимой. Когда оно не необходимо, оно возможно, а возможность обладает природой потенциальности. Таким образом, потенциальность устойчивости находится в самой субстанции устойчивого. Однако совершенно ясно, что актуальность устойчивости чего-то не тождественна с ее потенциальностью, и актуальность его устойчивости, стало быть, является чем-то таким, что оказывается в теле, обладающем потенциальностью устойчивости. Поэтому такая потенциальность имеется не в чем-то потенциальном, а в чем-то таком, актуальное существование чего лишь акцидентально и не составляет его действительной сущности. Из этого с необходимостью следует, что существование его определяется тем, обладание чем придает актуальность его существованию,— это является формой в каждой данной существующей вещи,— и тем, благодаря чему достигается это актуальное существование, но что само по себе имеет лишь потенциальность существования,— это материя данной существующей вещи.
Итак, если душа совершенно проста и не поддается делению на материю и форму, то она не подвержена уничтожению. Но если она есть нечто сложное, то давайте, оставив в стороне сложное, рассмотрим лишь субстанцию, которая есть ее материя. И мы говорим: или эта материя будет оставаться делимой и, таким образом, тот же разбор будет и далее применим к ней — в этом случае мы будем иметь бесконечный ряд, а это приведет нас к нелепости,— или же эта субстанция и основа <сложной вещи> никогда не прекратит своего существования. Но если так, то данное рассуждение ведется именно об этом — об основе и начале, то есть о субстанции, а не о чем-то сложном, составленном из субстанции и из чего-то другого. Таким образом, ясно: все, что является простым, а не сложным, или что есть начало и основа (то есть субстанция) сложной вещи, само по себе не может обладать одновременно актуальностью устойчивости и потенциальностью уничтожения. Если бы оно обладало потенциальностью уничтожения, то у него не могло бы быть актуальности устойчивости, а если бы оно обладало актуальностью устойчивости и существования, то у него не могло бы быть потенциальности уничтожения. В таком случае ясно: субстанция души не обладает потенциальностью уничтожения.
Там, где имеет место возникновение и уничтожение, уничтожаются лишь отдельные сложные вещи. Потенциальность уничтожения и устойчивости не свойственна в одно и то же время чему-то такому, что придает сложной вещи единство,— она свойственна материи, которая подчиняется обеим этим противоположностям. Таким образом, подверженная уничтожению сложная вещь как таковая не обладает ни потенциальностью устойчивости, ни потенциальностью уничтожения, не говоря уже о той и другой вместе. Что же касается самой материи, то она или обладает устойчивостью, но не благодаря какой-нибудь потенциальности, наделяющей ее способностью к устойчивости, как это полагают иные, или же она обладает устойчивостью благодаря какой-то потенциальности, придающей ей устойчивость, но не обладает потенциальностью уничтожения, причем последняя есть нечто приобретаемое ею. Потенциальность уничтожения простых вещей, существующих в материи, имеется благодаря материи и не находится в их собственной субстанции. Что все возникающее исчезает из-за конечной природы потенциальности устойчивости и уничтожения, доказывается применительно лишь к тем вещам, существование которых возможно лишь благодаря сочетанию материи и формы. Материя обладает потенциальностью устойчивости в ней данной формы и одновременно потенциальностью уничтожения в ней этой формы.
Отсюда ясно: душа нетленна. А это и есть то, что мы хотели обосновать доводами, и то, что мы желали доказать.
Шейх Баха ад-Дин Мухаммад ибн Бурхан ад-Дин Мухаммад ал-Бухари Накшбанд
1. Научная биография
Имя «Баха ад-Дин» в переводе с арабского означает «Блеск Веры» или «Величие Веры».
Баха ад-Дин Накшбанд родился в 1318 году в селении Каср-и-Хиндуван («Индийская крепость») вблизи Бухары в семье ремесленника-чеканщика и ткача. Баха ад-Дин унаследовал профессию отца и сам с детства занимался чеканкой — отсюда его прозвище Накшбанд («чеканщик»), давшее название одному из самых известных суфийских братств.
Интерес к суфийскому Пути в нем пробудил дед, имевший связи с основанной знаменитым бухарским мистиком ал-Хамадани (умер в 1140 г.) и ал-Гиджувани (умер между 1180 и 1220 годами) суфийской школой ходжаган. Представители этой школы Мухаммад Симаси и Сайид Кулал были первыми наставниками Баха ад-Дина на суфийском Пути. При этом к Кулалу он уже пришел как мистик, постигший истину Пути без наставника. Тем не менее еще двенадцать лет Баха ад-Дин проводит в учениях и совершенствовании своего суфийского мировосприятия и дважды совершает паломничество в Мекку.
Всю свою жизнь, кроме этих путешествий к Святым местам, Баха ад-Дин проводит в Бухаре и ее окрестностях. Слава его растет, и многочисленные его ученики и последователи застают его в добровольной бедности: разбитый кувшин и циновка составляют все его имущество. Беспрекословный духовный авторитет Баха ад-Дина поставил его во главе школы Ходжаган, которая при нем приняла организационные формы, присущие суфийским братствам, и это братство было названо его именем Накшбандийа, хотя он после создателей этой школы ал-Хамадани и ал-Гиджувани был пятым ее руководителем.
Баха ад-Дин сформулировал одиннадцать принципов братства Накшбандийа, из которых восемь были разработаны еще ал-Гиджувани, а три — самим Баха ад-Дином.
Эти принципы или правила, а вернее, ступени суфийского Пути Накшбандийа выглядят так:
— «Поминовение», или тихая медитация, обращенная к Богу. Цель этой медитации, по словам Баха ад-Дина, добиться того, чтобы сердце всегда ощущало присутствие Бога, так как практика медитации сама по себе исключает невнимание;
— «стеснение», цель которого — не дать рассеиваться мыслям во время медитации. Баха ад-Дин для достижения этой цели рекомендовал чередовать повторение основной формулы медитации повторением «вспомогательной фразы», например: «Господь мой! Все мои стремления направлены к Тебе!»;
— «бдительность». Ее цель в защите медитации от случайных блуждающих мыслей;
— «воспоминание», или концентрация внимания на присутствии Бога, открывающая путь к предвидению и интуитивным предчувствиям;
— «контроль дыхания». Баха ад-Дин, следуя, по-видимому, индийским влияниям, считал дыхание внешней основой медитации;
— «путешествие по своей стране» — внутреннее странствование от Зла к Добру, содержащимся в собственной душе, самоанализ;
— «наблюдение за шагами» — стремление к тому, чтобы во время любых внешних и внутренних странствий на суфийском Пути ничто не отвлекало от цели этого движения;
— «одиночество на людях» — преодоление суфийского Пути лишь внешне свершается в мире, а его внутренняя сущность — движение с Богом и к Богу;
— «остановка на времени». Этой и двумя последующими остановками Баха ад-Дин дополнил правила суфийского Пути ходжаган. Суть же этой «остановки» состоит в необходимости автоконтроля за тем, как суфий проводит время,— праведно или неправедно, с учетом высокой требовательности, предъявляемой к людям Пути;
— «остановка для исчисления» предназначена для определения степени сосредоточенности на медитации путем контрольных подсчетов числа повторения медитационных формул;
— «остановка на сердце» — остановка для воспроизведения мысленной картины человеческого (собственного) сердца с запечатленным на нем именем Бога.
Эти ступени иногда называют «макамами» (множественное число — «макамат», что означает «стоянки»), либо «долинами», в которых отдыхает путник.
Баха ад-Дином была также разработана духовная генеалогия братства Накшбандийа — так называемая «золотая цепь», в соответствии с которой духовная преемственность в братстве восходит к Пророку духовно через первого праведного халифа Абу Бакра и физически — через четвертого праведного халифа Али, родственника Мухаммада. Благодаря этому братство Накшбандийа, возникшее как чисто суннитское объединение, завоевало высокий авторитет и в шиитской среде, и в его структуре возникли даже шиитские группы (в Иране), действующие и поныне.
Лишь одно из положений братства Накшбандийа, высказанное Баха ад-Дином, а именно — о недопущении контактов с властями, было впоследствии скорректировано лидером этого братства в XV в. ходжой Ахраром, и с этого момента Накшбандийа становится активным участником многих политических событий на Ближнем и Среднем Востоке, что автоматически привело к отмене аскетизма в быту членов братства, состоящего из внешне обычных мирян.
Творчество великих суфийских философов и поэтов Хорасана — ал Газали, Санайи, Аттара и ставшего лидером родственного братства Маулавийа Джалал ад-Дина Руми — было как бы мозаикой суфийских мыслей и образов, из которой шейх Баха ад-Дин сложил свое весьма совершенное и долговечное мистическое учение, и это учение, в свою очередь, питало суфийское творчество Джами, Навои и многих других поэтов и философов.
Умер шейх Баха ад-Дин в 1389 году в родном селении, переименованном в его честь еще при его жизни в Каср-и-Арифан («Крепость познавших Божественную Истину»). После смерти он был признан святым и покровителем Бухары. Он был канонизирован, и его культ был распространен далеко за пределами Туркестана, а воздвигнутый в 1544 году над его могилой мавзолей стал популярным местом массового поклонения, и, по преданию, трехкратное посещение могилы Баха ад-Дина заменяло паломничество в Мекку и Медину.
Такова более или менее достоверная биография Баха ад-Дина. Наряду с ней в суфийской традиции существует еще несколько полулегендарных жизнеописаний шейха.
2. Шейх Баха ад-Дин Накшбанд ал-Бухари в памяти людей
(Биография шейха, записанная со слов и по письменным воспоминаниям его ближайших учеников Ала-ад-Дина Аттара и Мухаммада Парса неким Абдул Мухани Мухаммад Бакыром ибн Мухаммад Али в 804 г. х./1401 г., т. е. через 12 лет после смерти Баха ад-Дина, была издана в Бухаре в 1328 г. х./1901 г. под названием «Макамат»).
Шейх Баха ад-Дин родился в месяце мухарраме 718 г. хиджры (1318 г. н. э.) за три года до смерти знаменитого шейха Ходжи Али ар-Ромитани, известного также под именем Азизан («величайший», «укрепляющий»), в селении Каср-и-Гиндуван (в одном фарсанге от города Бухары) и там же погребен в понедельник 3-го раби-ул-эввеля 791 г. хиджры (1389 г. н. э.), прожив на свете семьдесят три лунных года.
Его рождение, по преданию, предвидел один из наиболее известных учеников шейха Азизана — шейх Ходжа Мухаммад-Баба ал-Симаси, который часто бывал в селении Каср-и-Гиндуван и однажды, находясь там незадолго до своей смерти, предсказал, что здесь родится тот, кому суждено стать великим в тарикате (мистическом Пути) и через него селение Каср-и-Гиндуван («индийская крепость») получит название «Каср-и-Арифан» («крепость познавших Божественную Истину»).
Узнав о рождении Баха ад-Дина, шейх ал-Симаси назвал его своим духовным сыном и, умирая, завещал своему халифу (преемнику) Сайиду Амиру Кулалу беречь Баха ад-Дина. Согретый чудодейственной любовью ал-Симаси, Баха ад-Дин уже в раннем детстве творил чудеса, которые ставили в тупик его окружающих. Рос он и воспитывался, по-видимому, под ближайшим руководством своего деда, друга шейха ал-Симаси, потому что в рассказах как самого Баха ад-Дина, так и его современников ему уделяется особенное внимание, между тем как отец упоминается редко. Под влиянием наставлений духовного отца своего, Ходжи ал-Симаси, и деда, большого друга дервишей, у Баха ад-Дина с раннего детства стал слагаться тот мистически настроенный характер, который впоследствии привел его на путь высоких подвигов созерцательной жизни.
Женившись на семнадцатом году, Баха ад-Дин недолго пользовался сладостями семейного очага, ибо вскоре по смерти своего духовного отца и наставника, шейха ал-Симаси, дед взял его в Самарканд и там водил по всем почти мало-мальски выдающимся дервишам, заставляя внука поучаться у них духовной жизни. А когда оба они вернулись к себе домой, дед «покончил с отношением Баха-ад-Дина к его жене», отославши его жену к ее родителям.
В это время рвение на пути тариката у Баха ад-Дина усиливается под влиянием того, что к нему попадает одна из реликвий знаменитого шейха Азизана, его «кулях», или дервишеская шапка. В то же время место его духовного руководителя и ближайшего наставника заступает любимый ученик покойного Ходжи ал-Симаси, Сайид Амир Кулаль, которому ал-Симаси еще при жизни завещал заботиться о Баха ад-Дине, как уже говорилось выше.
Одновременно с суфийскими подвигами Баха ад-Дин занимается и чисто житейским делом: вместе со своим отцом Баха ад-Дин ткал роскошную шелковую цветную ткань «камха» и резал по металлу разные узоры. Отсюда его прозвище «Накшбанд» — «чеканщик».
Однажды Баха ад-Дину приснилось, что один из славнейших тюрскских шейхов, Хаким-Ата поручает его некоему дервишу. Когда Баха ад-Дин пробудился, дервиш так отчетливо запечатлелся в его памяти, словно он живой стоял перед ним. Когда Баха ад-Дин рассказал сон деду, последний истолковал его в том смысле, что Баха ад-Дин получит счастье от тюркских шейхов. И Баха ад-Дин решил разыскать дервиша, что ему через некоторое время и удалось. Дервиша этого, происходившего из среднеазиатских тюрков, звали Халил; он произвел такое сильное впечатление на Баха ад-Дина, что последний оставался при нем некоторое время.
Через шесть лет после этого дервиш сделался государем Среднеазиатского Заречья под именем Султана Халила или Казан-Султана. Баха ад-Дин пользовался его большим расположением, изучив, по его словам, придворное обхождение и сделавшись свидетелем многих событий в жизни этого султана; в его служебные обязанности входило также и непосредственное исполнение смертных приговоров над разными лицами, присуждаемыми султаном к казни. Однажды, выступая в роли палача, Баха ад-Дин посадил присужденного к казни человека на колени и, сотворив молитву, хотел отрубить ему голову, но сколько ни ударял мечом по шее — никакого вреда не мог ему причинить. Заметив, что в то время, когда он рубит казнимого по шее, тот что-то шепчет, Баха ад-Дин воскликнул: «Заклинаю тебя Богом, во власти которого находятся души всех, скажи мне, что ты хочешь?» — «Ничего я не желаю, — отвечал казнимый, — но у меня есть шейх-наставник, к заступничеству которого я и взываю в настоящую минуту».
Из дальнейшего разговора палача и жертвы выяснилось, что могущественным шейхом, останавливающим губительную силу меча, оказался Сайид Амир Кулал — шейх самого Баха ад-Дина, опекавшего его по посмертному поручению шейха Азизана. Под впечатлением этого момента Баха ад-Дин еще более познал всю святость своего наставника и понял великое значение пира-руководителя в жизни каждого его ученика («мюрида»): если пир столь чудесно охраняет последнего от удара меча в этой жизни, можно надеяться, что он сохранит его и от адского огня. Следует отметить, что Сайид Амир, как и многие другие суфийские шейхи, владел мирской профессией изготовителя глиняной посуды, что отразилось в его прозвище — «кулал» («горшечник»).
Наряду с обязанностями палача Баха ад-Дин не переставал заниматься и суфийскими подвигами. Когда же совершился неожиданный трагический конец царствования Султана Халила и когда Баха ад-Дин, по его словам, в одно мгновение увидел все дела и бремена его царствования развеянными и рассеянными, как пепел,— его сердце стало холодным и нечувствительным ко всем благам этого мира; для него стало ясно, что о величии и пышности царей нельзя судить по их внешним проявлениям, но необходимо твердо помнить, что на земных царях могущественный Царь царей проявляет свое величие во всех смыслах.
Лишившись своего царственного покровителя, он пришел в Бухару и поселился вблизи города, в селении Рийвартун, уйдя всецело в созерцательную жизнь подвижника, но в то же время не чуждаясь людей и исполняя все положенные намазы вместе с жителями Рийвартуна в сельской мечети, не общаясь с Сайидом Амир Кулалом, жившим в это время в другом месте.
По ночам, находясь в мистическом настроении, Баха ад-Дин бродил по кладбищам, которых так много в окрестностях Бухары, посещая мазары, где любил предаваться богомыслию. Однажды, как он сам потом рассказывал, находясь в состоянии исступления и приближения к Богу, он в одну из таких ночей в одном из мазаров был восхищен и сподобился чудесного видения. Ему явились отшедшие в вечность суфийские шейхи, окружавшие престол, на котором восседал в славе и блеске Ходжа Абд ал-Халик ал-Гиджувани. Ал-Гиджувани был одним из четырех любимых учеников знаменитого суфия и ученого Ходжи Абу Якуб Юсуфа ал-Хамадани (440 г. х./1048 г.—535 г. х./1140 г.). Сам ал-Гиджувани родился в селении Гиджуван недалеко от Бухары и там скончался в 575 г. х./1180 г. По легенде, источником света суфийского знания для ал-Гиджувани был не только его учитель ал-Хамадани, но и таинственный пророк и праведник Хизр, он же ал-Хадир, он же Хидр, он же Ходжа Хидр. Этот пророк не назван в Коране по имени и присутствует в суре 18 «Пещера» как «раб из рабов Аллаха». Хизр принадлежит к одному из первых поколений людей и за праведность получил от Аллаха в дар вечную жизнь.
Особые отношения связывали Хизра с суфиями, для которых он был не только помощником, как для всех прочих людей, но и учителем. Своим наставником признавал Хизра знаменитый Ибрахим ибн Адхам ал-Балхи, а другой известный суфий — Мухаммад ибн Али ат-Термези считал этого пророка своим личным другом, и свои сочинения, которые он хотел, чтобы прочитал Хизр, он бросал в Амударью, уверенный, что река принесет их к его другу.
Рассказывают, что имам Абд ал-Джемиль, отец ал-Гиджувани, был собеседником Хизра, и этот пророк предрекал ему рождение сына. Когда ал-Гиджувани появился на свет. Хизр сделал его своим духовным сыном и научил его впоследствии тайному зихру (поминанию Аллаха).
Во время упомянутого мистического свидания на одном из старых бухарских кладбищ ал-Гиджувани открыл Баха ад-Дину «начало, середину и конец суфийского подвижничества». После этого окружавшие ал-Гиджувани шейхи, чтобы подтвердить действительность происходящего, предсказали Баха ад-Дину, что с ним случится завтра, и приказали ему немедленно идти в Несеф (Карши) к Сайиду Амир Кулалу. Это была уже вторая (после неудавшейся казни) полученная им весть о необходимости его встречи с наставником (пиром), определенным ему Судьбой, и Баха ад-Дин в тот же день отправился в Несеф.
Сайид Амир Кулал встретил Баха ад-Дина с искренним вниманием и лаской. Он понял, что перед ним суфий, познавший истину Пути без помощи учителей, и научил его тайному зикру — знанию, исходящему от Хизра и открывающему возможности соединения с Божеством не путем видимого экзальтирования себя вроде громогласного и многочисленного произнесения стихов из Корана в связи с ритмическими телодвижениями, а посредством самоуглубления в себя и безмолвного размышления о присутствии Бога в себе.
С тех пор Баха ад-Дин стал делать зикр тайно или молча, отсюда его последователи получили в Средней Азии название «хуфия», т. е, погружающиеся в экстаз путем тайного, молча произносимого призывания Бога.
В круг интересов Баха ад-Дина входят это время не только суфийские устремления шейха Кулала, но и элементы учения знаменитых суфийских авторитетов — Абу Йазида ал-Бистами и, конечно, Абу-л-Мугис ал-Хусайн ибн Мансура ал-Халладжа, мученика веры. «В моменты исканий на Пути дважды объявлялись во мне свойства Мансура Халладжа»,— говорил Баха ад-Дин. В его видениях дважды возникала виселица, и он вспоминал слова шейха Азизана, что если бы во времена Халладжа был на земле кто-нибудь из духовных чад шейха ал-Гиджувани, то казнь великого суфия не состоялась бы, и Халладжа миновала бы мучительная смерть.
Особый интерес проявлял Баха ад-Дин и к учениям тюркских суфийских шейхов, принадлежавших к суфийскому братству «Ясавиа», основателем которого был поэт и мыслитель Ахмад ибн Ибрахим ибн Али ал-Яси. На время Баха ад-Дина пришлись четвертое и пятое поколения шейхов этого братства. Внимание к ним Баха ад-Дина основывалось на его общении с султаном Халилом, принадлежавшим к братству Ясавиа.
Рассказ о встрече Баха ад-Дина с тюркским шейхом Кашимом выглядит следующим образом: когда Баха ад-Дин приблизился, шейх был занят арбузом. Увидев своего гостя, шейх стал бросать корки в его сторону, а Баха ад-Дин подбирал их и с благоговением перед шейхом доедал. В это время пришел слуга и объявил, что у него пропало три верблюда и четыре лошади. Шейх обратился к Баха ад-Дину и предложил ему поймать скот. К Баха ад-Дину сразу же кинулись четыре ученика (мюрида) со словами: «Должно быть это преступление!» Но Баха ад-Дин не бросился на поиски, а опустился на колени и погрузился в созерцание. После вечерней молитвы вышел слуга и сказал, что верблюды и лошади сами вернулись. После этого Баха ад-Дин пробыл у шейха неотлучно около трех месяцев. Наконец шейх Кашим сказал ему: «У меня девять духовных чад, десятый ты, и превыше всех!»
Потом Баха ад-Дин говаривал: «За кем не признаны свойства тюркских шейхов, тот приходит в отчаяние и беспокойство от Пути их». А шейх Кашим после этого несколько раз бывал в Бухаре и Баха ад-Дин всегда встречал его с почтением, а тот говорил: «Тех свойств и устремлений к действиям, которые я вижу в тебе, ни в ком другом из моих учеников я не наблюдал».
Примерно в это же время Баха ад-Дина увидел десятилетний Тимур. Молодой суфий произвел на будущего завоевателя мира большое впечатление, и он навсегда сохранил почтительность и уважение к мудрецу, а после его ухода из жизни — память о нем.
Проживая потом то в Бухаре, то в родной деревне, Баха ад-Дин не переставал усердно заниматься подвижничеством, стремясь приблизиться к Богу. Причем немало он и путешествовал, посещая то священные города Аравии, то большинство знаменитых тогда городов Ирана и Средней Азии, например: Нишапур, Серахс, Герат, Карши и проч.; везде он встречал большое к себе внимание благодаря своим высоким качествам совершенного суфия, везде он старался еще более совершенствоваться в стадиях духовной жизни, беседуя с местными шейхами-суфиями. Молва о нем шла далеко, и люди разных общественных положений стремились послушать его беседы и стать его учениками. Ответы нашего шейха, дававшиеся на обращаемые к нему вопросы, отличались большою глубиною мысли и тонким пониманием высоких идеалов подвижничества и отречения от этого мира.
Будучи в Серахсе, Баха ад-Дин посетил, по приглашению наместника, Герат. Приглашенный к столу наместника, за которым собрался весь цвет ученых людей и сановников Герата, Баха ад-Дин не стал ничего есть. Когда его спросили, что это значит, он отвечал, что, собственно, ему не место за этим пышным столом: он — приверженец простонародья и дервиш. Что же подумает о нем народ, когда узнает, что кушает Баха ад-Дин? После обеда наместник Герата спросил Баха ад-Дина, есть ли в исповедуемом им учении явный зикр, пение и отшельничество?
— Нет,— отвечал наш шейх,— у нас этого нет, что же касается, в частности, нашего отшельничества, оно у нас проходит в повседневном общении с людьми, т. е. наружно мы пребываем среди толпы, а сердцем должны быть всегда с Предвечною Истиною.
В другом случае он выразился так о целях своего служения Богу:
— Наш путь к Нему — взаимное общение (но не отшельничество), в отшельничестве же — слава, а в славе — погибель.
Добрые же дела обнаруживаются только в собрании людей, общество же людей заключается во взаимном содружестве, основанном на условии не делать друг другу того, что воспрещено. И если общество людей из тех, что идут к Богу нашим путем, имеет подобное единение,— в том его благополучие и счастье, и можно надеяться, что достигшая высокого совершенства истинная вера будет постоянно находиться в среде такой общины.
Спасая свою душу в миру, Баха ад-Дин свято соблюдал заветы нестяжательности и полного «опрощения»: у него не было ни дома, ни земельной собственности. Если случалось ему жить где-либо, он нанимал помещение, как всякий пришелец. Зимою постелью служили ему сухие листья, а летом — старая циновка; из посуды у него был лишь разбитый глиняный кувшин. Не было у него ни слуг, ни невольников или невольниц. И когда об этом однажды спросили Баха ад-Дина, он отвечал: «Рабство недостойно старчества».
Путешествуя в Аравию с целью паломничества, Баха ад-Дин проходил через Хорасан и научил там одного из именитых люден зикру. На обратном пути ему сказали, что этот человек мало занимается преподанным ему зикром. Шейх ответил, что беды в том нет, и спросил нового своего мюрида, видел ли он его, Баха ад-Дина, когда-либо во сне? Тот ответил утвердительно.
— Довольно и этого,— сказал наш шейх,— ибо достаточно кому-либо иметь хотя бы самую ничтожную связь с суфиями, чтобы надеяться на то, что в конце концов он воссоединится с ними.
— Блаженный шейх Азизан,— сказал однажды Баха ад-Дин,— говорил, что земля в глазах суфиев подобна скатерти, а мы говорим, что она не больше, как поверхность ногтя, и ничто на ней не скрыто от глаз суфиев.
Однажды от Баха ад-Дина требовали какого-нибудь чуда.
— Мои чудеса — на глазах у всех: обремененный столькими грехами, я тем не менее могу еще ходить по земле,— ответил шейх.
Несмотря на подобную скромность шейха, его современники свидетельствуют о многих чудесах, дара творить которые он удостоился еще при жизни. Так, например, со слов одного дервиша передается, что однажды город Карши испытывал страшную засуху: все посевы и травы стали выгорать, людям и животным угрожал голод. Каршинцы, памятуя частые посещения своего города Баха ад-Дином, послали за ним в Бухару одного дервиша, чтобы шейх помог им избавиться от грозящего бедствия. Как только дервиш предстал перед Баха ад-Дином, тот спросил его:
— Каршинцы послали тебя ко мне из-за безводья. Хорошо, я пошлю вам отсюда воды. Подожди немного!
Прошло несколько времени, собрались тучи и полил дождь, усиливавшийся с каждым часом. На другой день дервиш получил разрешение вернуться в Карши, а дождь беспрерывно лил трое суток, пока дервиш не дошел до Карши; бдагодаря этому вся область Карши была обильно полита.
К традиционным чудесам, творимым Баха ад-Дином как великим суфийским учителем, относится и его непрерывная и неразрывная связь с учениками. Тайная безотчетная сила, которой он владел, позволяла ему мгновенно сообщить свою мысль ученику, находящемуся за сотни верст от него, и, получив такой мессидж, ученик ощущает внутреннее беспокойство и необходимость скорого личного общения с учителем.
По воспоминаниям Великого имама Мауляны Ходженди, когда он был вызван великим везиром на дискуссию о мутазилитах, он после этой дискуссии, выйдя из дворца, вдруг ощутил тайную силу, влекующую его к Баха ад-Дину, и он немедленно отправился в путь, а на четвертый день своего путешествия Мауляна Ходженди встретил гонца от шейха, сказавшего ему, что мысль учителя направлена к нему и он ожидает его. (Этот случай датирован в биографической рукописи месяцем рамазаном 795 г. х., т. е. через четыре года после кончины Баха ад-Дина, и неясно, имеет ли тут место ошибка мемуариста или речь идет о мистическом посмертном свидании учителя и ученика.)
Баха ад-Дин постоянно слышит голос Природы, славословящей Создателя. Это биение жизни явственно слышат и его ученики. Рассказывают, что однажды некий дервиш принес шейху яблоко, но Баха ад-Дин сказал: «Не будем некоторое время есть это яблоко, так как сейчас оно произносит хвалу Аллаху!» — и все те, кто был в это время рядом с шейхом, ясно услыхали голос этого плода.
Как и многие суфийские шейхи, Баха ад-Дин владел билокацией: находясь телесно в одном месте, он мог мысленно присутствовать в другом и затем совмещать свой мысленный и телесный образы. В связи с этим его биографы вспоминают такой случай: «Ходжа Хазрет (одно из почетных прозвищ Баха ад-Дина: «Хазрет» — в данном случае — «господин», «высокочтимый», «святой». Таким же по смыслу было и другое прозвище шейха: «Ходжа Бузург», которое можно перевести «Великий Ходжа». Кроме того, шейха именовали «Шах-и-накшбанд», а иногда просто «ал-Шах») был однажды в одной из деревушек под Бухарой, где беседовал с дервишами. Вдруг Ходжа поднялся и сказал: «Мауляна Ариф находится сейчас в моем кишлаке (Касл-и-арифан) и беседует с Баха ад-Дином, который требует нас к себе». Все отправились в Касл-и-арифан и действительно застали там Мауляну Арифа, беседовавшего с двойником шейха, образ которого сразу же обрел единство.
Чувствуя приближение к конечному пределу, Баха ад-Дин говорил:
— Когда наступит смертный час, я научу дервишей, как умирать. Я всегда ждал смерти, когда она придет.
Опасно заболев и предчувствуя свой конец, Баха ад-Дин отправился в один из бухарских караван-сараев и занял там комнату, в которой и слег. Его многочисленные ученики почти безотлучно находились при нем, и каждому он говорил какое-нибудь слово утешения или ободрения. Во время кончины он протянул руки для молитвы и долгое время оставался в таком положении, пока не испустил дух. Это произошло 3-го раби-ул-эввеля 791 г. хиджры.
3. Изречения и афоризмы шейха Баха ад-Дина Накшбанди, записанные его учениками
* * *
Когда человек занят своим делом, он отнюдь не всегда разъясняет свое поведение случайным прохожим, какой бы огромный интерес они, по их собственному мнению, ни испытывали к этому делу. Когда протекает действие, главное — чтобы оно развивалось правильно. В таком случае внешняя оценка имеет второстепенное значение.
* * *
Признак очищения глубин сердца раба Божиего от всего, кроме Бога, в том, что он может истолковать ошибки верующих как добрые дела.
* * *
Различные нормы поведения у мудрых следует рассматривать как следствие различий индивидуальностей, а не качества.
* * *
Никогда не позволяйте себе каждую вещь оценивать способом, не относящимся к тому же самому времени. Одно должно соответствовать другому.
* * *
Люди, которых называют учеными, лишь подменяют ученых. Настоящих ученых мало, а подделывающихся под них великое множество. Как результат, именно их стали называть учеными. В странах, где нет лошадей, лошадьми называют ослов.
* * *
Наш путь к Нему [Богу] — взаимное общение, но не отшельничество, в отшельничестве — слава, а в славе — погибель. Добрые же дела обнаруживаются только в собрании людей, общество же людей заключается во взаимном содружестве, основанном на условии не делать друг другу того, что воспрещено.
* * *
Человек, которому нужна информация, всегда полагает, что ему нужна мудрость. Даже если он действительно является человеком информации, то будет считать, что ему нужна мудрость. Если человек является человеком мудрости, только тогда он становится свободным от необходимости в информации.
* * *
Никогда не поддавайтесь порыву учить, каким бы сильным он ни был. Указание учить не ощущается как порыв.
* * *
Будьте готовы осознать, что все убеждения, обусловленные окружающей вас средой, были чем-то незначительным, даже если они были когда-то очень полезны для вас. Они могут стать бесполезными и оказаться на самом деле ловушками.
* * *
Отказываться от чего-либо только потому, что другие неправильно используют это, может быть верхом глупости. Суфийскую Истину невозможно свести к правилам и уставам формулам и ритуалам, но частично она присутствует во всех этих вещах.
* * *
Если ищешь воочию, тогда Он будет скрытым. А если ищешь тайно, тогда Он будет явным. А если вместе ищешь, то, так как Он не имеет подобного, Он находится вне тайны и определенности.
* * *
Если ты любишь своего Бога, то знай, что твое сердце есть зеркало Его лица. Когда ты смотришь в сердце свое, безусловно, видишь Его лицо. Твой царь находится во дворце твоего тела, и ты не удивляйся, если увидишь престол Бога в частице своего сердца.
* * *
Уединение в обществе, странствие на родине, внешне с людьми, внутренне с Богом.
* * *
Задача учителя — учить. Чтобы учить, он должен принять во внимание все привязанности и предубеждения своих учеников. Например, он должен говорить языком Бухары с бухарцами и языком Багдада с багдадцами.
Если он знает, чему учит, он облекает свой метод учения в соответствующую внешнюю форму, подобно построению физического здания школы. При этом учитывается природа и особенности учеников и их потенциальные возможности.
* * *
Есть пища, которая отличается от обычной. Я говорю о пище впечатлений, непрерывно проникающей в сознание человека из многих областей окружающей его среды. Только избранные знают, какими являются эти впечатления, и могут управлять ими.
Смысл этого является одной из суфийских тайн. Мастер готовит пищу, которая является «особым» питанием, доступным для искателя, и это способствует его развитию. Это не укладывается в рамки обычных представлений.
А теперь о том, что вы назвали чудесами. Каждый из присутствующих здесь видел чудеса, но важной в данном случае является их функция. Чудеса могут совершаться для того, чтобы приготовить для человека определенную часть высшей формы питания, они могут особым образом воздействовать на ум и даже на тело. Когда это случается, переживания, связанные с чудесами, будут воздействовать на ум должным образом. Если чудо воздействует только на воображение, что характерно для грубых людей, оно может стать причиной некритического отношения, или эмоционального возбуждения, или стремления увидеть новые чудеса, или желания понять их, или односторонней привязанности и даже страха перед человеком, которого считают чудотворцем.
Чудеса обладают определенной функцией, и они выполняют эту функцию независимо от того, понимает их человек или нет. Чудеса обладают также истинной (объективной) функцией, поэтому у одних людей они вызывают замешательство, у других — скептицизм, у третьих — страх, у четвертых — восторг и т. д. Функция чуда в том и заключается, чтобы вызывать реакции и снабжать питанием особого рода, которое будет изменяться в зависимости от конкретного человека, на которого это чудо воздействует.
Во всех случаях чудеса одновременно являются инструментами воздействия и оценки тех людей, на которых они воздействуют.
* * *
Когда известны составные части, то не может быть никакого сомнения и относительно того, какова смесь.
* * *
Существует общение с мудрым и учение у него правильным образом, что ведет к развитию человека. Еще существует имитация, которая разрушительна. Что полностью запутывает нас в этом вопросе — так это то, что чувство, которое сопровождает ложное ученичество и обычное общение, а также их внешнее проявление в учтивости и кажущемся смирении, настолько способно заставить воображать, что мы религиозные или посвященные люди, что можно сказать, что это вызвано тем, что называется вхождением дьявольской, обманной силы, убеждающей большинство выдающихся людей, имеющих непоколебимую духовную репутацию, и их последователей даже через поколения, в том, что они имеют дело с духовностью.
* * *
Изгнать сомнение вы не в силах. Сомнение уходит тогда, когда уходят сомнение и убеждение, по мере вашего изучения их. Если вы оставляете Путь, то это потому, что надеялись получить от него убежденность. Вы ищете убежденность, а не самопознание.
* * *
Понимание и знание в сфере Истины совершенно отличаются от того, чем они являются в социальной сфере. Все, что вы понимаете обычным образом о Пути, является не пониманием Пути, а лишь внешним предположением о Пути, распространенным среди несознательных имитаторов.
* * *
Необходимо осознать, что люди должны быть улучшены внутренне, а не просто сдерживаться обычаем от проявления их грубости и разрушительности и поощряться за непроявление их.
* * *
Сердце — возлюбленному, рука — делу.
* * *
Любит добрых всякий, кто есть в мире; если ты злых любишь, то ты победил себя.
* * *
В мастерской ювелира есть драгоценности, которые еще не прошли обработку. Те, кто привык наслаждаться их видом на витрине, могут и не распознать их, находясь в копях.
* * *
Не следует входить в рассуждения по поводу ветхости и ненадежности потолка, когда твои слушатели вот-вот будут под ними погребены.
4. Суфийские притчи, посвященные словам и деяниям шейха Баха ад-Дина
(По мотивам притч из собрания Идрис Шаха.— «Мудрость идиотов», Москва, 2002, переводчик не указан)
Нечаянная встреча
Однажды Баха ад-Дин Накшбанд в окружении своих учеников шел в Бухаре по центральной площади, и им встретился бродячий дервиш, принадлежавший к возникшему еще в IX в. н. э. движению Маламатия, представители которого считали все внешние проявления показной набожности и внешней обрядности лицемерием, свидетельствующим о неискренности таких поступков и отношения к Всевышнему тех, кто их совершает. Шейх Баха ад-Дин отчасти разделял эти взгляды Маламатия и потому остановил собрата суфийским обращением:
— Откуда шествуешь, странник.
— Понятия не имею,— отвечал дервиш, прикидываясь дурачком.
— А куда следуешь? — задал шейх следующий вопрос.
— Даже не знаю! — громко провозгласил дервиш, стараясь, чтобы его услышала вся площадь.
Баха ад-Дин же, не обращая внимания на дерзость собеседника, стал ему задавать мировоззренческие суфийские вопросы, сразу же получая на них не менее дерзкие ответы дервиша, не обращавшего никакого внимания на собравшуюся вокруг них толпу людей:
— В чем суть добра?
— Не знаю!
— А в чем суть зла?
— Не имею понятия!
— Что есть благо?
— Все, что хорошо для меня!
— А что есть вред?
— Все, что мне вредит.
Обидевшиеся за Баха ад-Дина люди и ученики шейха прогнали дервиша, и он очень собранно и энергично зашагал по дороге, которая, как все это знали, никуда не вела. Но когда все обернулись к шейху, то с удивленим увидели, что он с уважением смотрит вслед своему недавнему собеседнику.
— Вы все глупцы! — сказал Баха ад-Дин пораженным слушателям.— В назидание вам этот дервиш сыграл роль обыкновенного обывателя, но вы в нем себя не узнали, хотя он, валяя дурака, демонстрировал вам пустоту ваших ежедневных разговоров и высказываний.
Баха ад-Дин и ученые
Дискуссии и споры ученых с суфийскими шейхами во все времена были обычным делом на земле Аллаха, и память о наиболее ярких публичных турнирах такого рода, как, например, спорах гениального Абу Али ибн Сины и великого хорасанского шейха Абу Саида ал-Майхани, сохранялась столетиями. Поэтому многих удивляло то, что Баха ад-Дин Накшбанд избегает подобных дискуссий. В конце концов ему был задан прямой вопрос по этому поводу.
— Вы еще молоды,— ответил он спрашивающим,— но в Бухаре и за ее пределами есть люди, которые помнят времена, когда я вступал в споры с учеными и непременно посрамлял их. Тогда я был молод, и мне нравилось быть победителем, ощущать свое превосходство над другими и наслаждаться славой непобедимого спорщика. Так было до тех пор, пока среди тех. кто слышал эти споры, не оказался человек, превосходивший меня мудростью. Я не раз видел его среди слушателей и не мог прочитать на его лице ни одобрения, ни порицания. Но однажды, когда все разошлись и мы остались одни, он обратился ко мне со следующими словами:
— Я вижу, что ты тратишь много сил на эти дискуссии, но каков их результат. В глазах слушателей ты побеждаешь ученых, но при этом не достигаешь главной достойной цели, так как твоим победам радуются только сторонние наблюдатели, а твои противники — ученые — остаются при своем мнении и переубедить их невозможно. Внимание же окружающих тебя твоих учеников приковано лишь к тебе: они восхищены твоим мастерством и не постигают суть ошибок твоих противников. Таким образом, примерно четверть твоих усилий расходуется впустую. Кроме того, эти диспуты и споры занимают у тебя и твоих учеников много времени, которое и ты и они могли бы потратить на полезные занятия, облегчающие их продвижение к Превечной Истине, и смело можно сказать, что еще одна четверть твоих усилий в спорах пропадает, не принося никакой пользы. А это значит, что в общем половину времени, затраченного тобой на умные разговоры, ты фактически расходуешь ни на что!
— С тех пор прошло двадцать лет,— сказал шейх.— И после этой встречи с мудростью я потерял интерес к каким-либо ученым прениям и не вижу в этом времяпрепровождении никакого смысла.
О тех, кто стремится следовать по Пути
Один из учеников Баха ад-Дина поделился с шейхом своими сомнениями:
— Я побывал на днях в Карши, где прошло мое детство и где живут мои сверстники. Сегодня там образовался круг молодых людей, желающих выйти на Путь. У них есть свой Учитель, у которого они все встречаются раз в неделю для обучения суфийской Истине. Многие из них, наблюдая поведение Учителя и слушая его обучающие притчи, понимают значение его слов и поступков. Но есть и немало таких, кто относится к обучению поверхностно, не извлекая пользы из опыта непосредственного живого общения с Учителем, и стараются укрепить свои знания с помощью книг и тоже достигают успеха в приобщении к идущим по Пути. Почему же существует такое неравенство?
Баха ад-Дин, который в свое время самостоятельно постиг Истину Пути и был тем, кого поэтому именовали «увайси», ответил:
— Живое общение ученика и Учителя было абсолютно необходимым в те времена, когда еще не было книг, содержащих идеи и практические рекомендации для постигающих Предвечную Истину. И с тех пор многие объясняют успехи ученика степенью его привязанности к Учителю, в то время как в действительности основа постижения заключается в восприимчивости человека, которая совершенствуется в процессе работы его ума и не всем доступна в одинаковой степени. Поэтому в круге, о котором ты говорил, представляющем случайное собрание различных людей, происходит расслоение по способностям, подобное расслоению молока на масло и пахту при встряхивании сосуда. В этом нет ничего страшного, ибо и масло и пахта имеют свое предназначение, так и люди, в разной степени познавшие Истину Пути, или даже не познавшие ее вовсе, имеют свое предназначение в общине (умме).
Вступительный экзамен
Разными дорогами приходили ученики к шейху Баха ад-Дину Накшбанду. Здесь будет рассказана история появления одного из них.
Однажды на пороге скромного жилища великого мудреца появился молодой человек, сообщивший шейху, что он уже несколько лет странствовал по Земле Аллаха, имел многих почтенных Учителей. От каждого из них он получил знание, необходимое для выхода на суфийский Путь, но их советы отличались друг от друга настолько, что он не смог сделать правильный выбор своего поведения, обеспечивающего достижение Цели. И теперь он уповает на Баха ад-Дина, надеясь, что Ходжа Хазрет поможет ему разобраться в полученных им противоречивых знаниях.
Шейх слушал его внимательно. Сам он не любил всезнаек, но этот молодой человек не показался ему безнадежным, и он, уклонившись от прямого ответа на просьбу гостя, пригласил его к столу.
Сначала шейх распорядился принести им жирный плов с бараниной. Потом на столе появились фрукты и опять плов. Так повторялось много раз, и шейх следил за тем, чтобы тарелка гостя всегда была полной. Сначала парню нравилось внимание мудреца и он старался съесть все, что тот ему подносил. Но наступил момент, когда гость не смог бы съесть даже крошки и в бессилии прилег на полушки.
Только тогда Баха ад-Дин пришел к выводу, что пора поговорить и о делах.
— Сын мой,— сказал шейх.— Сейчас ты полон непереваренной пищи точно так же, как твой мозг заполнен непереваренными учениями, услышанными тобой от разных уважаемых Учителей. И то и другое вызывает несварение, и от всего этого тебе следует срочно освободиться, после чего я возьмусь за твое обучение. Я буду насыщать тебя знаниями так, что ты будешь успевать переваривать услышанное и увиденное, даже если это знание покажется тебе странным. Будь уверен, что эти ощущения пройдут, а то, что останется в твоем сознании, откроет тебе тайну Пути и позволит следовать по нему от стоянки к стоянке и достичь самых высоких состояний, обеспечивающих постижение Истины.
Когда Баха ад-Дин это говорил, Аллах стоял у него за плечами и потому все исполнилось, и именно этому его ученику предстояло в будущем стать одним из великих суфийских учителей.
Волшебное чтение
Шейх Баха ад-Дин сидел в тени раскидистой чинары, окруженный учениками, когда к нему подошел неизвестный человек с просьбой разрешить ему присоединиться к этому кругу. Шейх, однако, сразу же почувствовал преждевременность этой просьбы и посоветовал пришельцу начать свое обучение с прочтения его, Баха ад-Дина, переписки со многими замечательными суфийскими учителями. Пришелец же, едва дав шейху договорить, заявил, что всю эту переписку он уже прочел.
— Может быть это и так, но по твоему поведению не чувствуется, что ты вник в суть моих писем,— сказал Баха ад-Дин и перевел свой взгляд на самого юного из своих учеников.— Встань, сынок, подойди к нашему гостю и возьми книгу, которая виднеется в его сумке,— сказал он юноше.
Тот беспрекословно выполнил поручение Учителя и замер с книгой в руке. Шейх увидел, что эта книга ему знакома и является диваном стихотворений, написанных на одном из тюркских языков. Шейх не только безукоризненно владел этим языком, но и лично знал поэта и, благодаря своей феноменальной памяти, знал наизусть все стихи, вошедшие в эту книгу, и он обратился к ученику:
—Ты ведь у нас недавно? — спросил он.
— Еще месяца не прошло, и я нахожусь в самом начале обучения.
— А ты все-таки прочитай нам стихи из этой книги.
— Но она же написана не на фарси, а других языков я не знаю! — вскричал ученик.
— Но ты все же попробуй! — сказал шейх и сосредоточил свое внутреннее зрение так, что все струны и звенья сознания ученика оказались в его власти, и он теперь решительно приказал ему: — Читай!
И тогда ученик сначала нерешительно произнес первую строку первого стихотворения, а потом голос его окреп, и он на незнакомом языке прочел всю эту книгу до конца, даже не раскрывая ее.
Все были поражены. Им было неведомо, что устами ученика им прочел эту книгу по памяти сам Баха ад-Дин. А пришелец пал в ноги шейху и стал его умолять позволить ему поступить в обучение.
Шейх же сказал ему:
— Ты еще не понимаешь, что возможность вершить чудеса ничего общего не имеет с истинной целью суфийского обучения, о чем я не раз повторял в своих письмах. А это значит, что читал ты их невнимательно. Попробуй перечитать их, и когда тебе начнут приоткрываться тайны суфийского знания, тогда и приходи к нам, и ты, как и этот юноша, сможешь читать книги, не открывая их и не зная языка, на котором они написаны. А самое главное, что все это перестанет тебе казаться чудом.
В чужом городе
Более всех городов мира Баха ад-Дин Накшбанд любил Бухару, но временами он совершал дальние путешествия по земле Аллаха, побывав и в Иране, и в аравийских странах. И в оседлой жизни, и в странствиях он выше всего ценил одиночество, но слава о нем как о непревзойденном мудреце и Учителе всегда шла впереди этого скромного и непритязательного путника.
И вот однажды он, чтобы избежать ненужной суеты, решил обойти стороной славный город Балх. Но это ему не удалось: узнав о его приближении, лучшие люди этого города преградили ему путь и стали настоятельно просить его оказать им честь своим посещением Балха, претендовавшего тогда на звание столицы Восточного Хорасана.
— На чем же основывается ваше приглашение? — спросил шейх и продолжил: — Может быть, вы просто хотели бы удовлетворить свое любопытство? Или, может быть, вы хотите устроить пир в мою честь? Или вас интересуют особенности моего учения?
После непродолжительных колебаний делегация города Балха из трех предложенных шейхом вариантов торжественного приема выбрала последний, выразив желание использовать его визит, чтобы познакомиться с его учением. При этом они сказали, что шейх Баха ад-Дин известен от Востока до Запада, но, поскольку он еще не бывал в Балхе, им хотелось бы сначала рассказать о жизни и заботах людей этого города, чтобы он, используя свое учение, смог бы указать им их ошибки и направить на истинный путь.
— В этом вашем повествовании о городе Балхе нет ниакой необходимости,— сказал шейх.
После этого он рассказал этим людям во всех подробностях о правдах и неправдах, потрясающих этот город, о нравах его жителей и об их отношении к Добру и Злу, и к воле Всевышнего.
Все были потрясены проницательностью шейха, и наступившее молчание встречавших его людей было прервано одним из присутствовавших среди них ученым.
— Мы смущены твоей проницательностью, о великий шейх! — сказал этот ученый и продолжил: — Но скажи нам, что дает твоей мудрости такую силу: то ли ты пользуешься особым благоволением Всевышнего, то ли ты сам достиг высших форм непосредственного восприятия Истины?
Выслушав его, шейх попросил принести ему миску, немного воды, соли и муки, а когда его просьба была исполнена, он все это смешал и спросил ученого, знает ли он, что в этой миске.
— Не вижу, в чем сложность твоего вопроса, так как, зная составляющие, всегда можно судить о свойствах смеси! — сказал ученый.
— Вот именно,— ответил ему шейх.— Так и я, зная людей, их судьбы и характеры, мог, не побывав в стенах вашего города, судить о проблемах, радостях и печалях его жителей.
О талантах суфийских Учителей
В окружении Баха ад-Дина однажды появился новый ученик, который прибыл в Бухару, так как его отца, известного судью, перевели по указанию эмира в этот город. До Баха ад-Дина этот ученик начал свое обучение у одного из самых известных Учителей того времени — ат-Тебризи, который часто посреди занятий вдруг глубоко погружался в размышления, сделав при этом знак ученикам, чтобы они хранили полное молчание, пока он не вернется к ним.
Находясь среди учеников Баха ад-Дина, этот новичок был очень удивлен тем, что по всем внешним признакам никакой шум не мог отвлечь великого бухарского шейха от его дум. Более того, шейх в кругу учеников как бы раздваивался: одна часть его души находилась с учениками, поддерживая общий разговор, а другая — в одиночестве странствовала в далеких пространствах, постигая тайны Божественной мудрости.
Почувствовав эти особенности своего нового Учителя, новичок посчитал, что эти его качества являются признаком более высокой духовной организации шейха Баха ад-Дина и никому иному недоступны. Но когда он поделился своим «открытием» с самим шейхом, тот сказа ему:
— Твоя ошибка состоит в том, что уровень духовной организации человека, а любой Учитель — это прежде всего человек, с его поведением и стремлением обрести доказательства своей правоты. Но такие доказательства не существуют, так как поведение людей и Учителей в том числе зависит только от их личных особенностей и не может служить показателем степени овладения ими Божественной Истины.
Информация и мудрость
Однажды в скромной обители шейха Баха ад-Дина появился гость, представившийся искренним и упорным искателем Истины и попросил шейха помочь ему в его поисках.
Баха ад-Дин терпеливо и подробно разъяснил пришельцу свои взгляды на пути и способы постижения Высшего Знания. Гость молча и внимательно слушал его, не перебивая, и лишь когда шейх спросил, есть ли у него вопросы, стал говорить.
— До того как я предстал перед вами, о великий шейх, я учился мудрости у многих известных Учителей. Иногда их советы противоречили друг другу. Есть в них и некоторые несходства с вашими речами, которые слушал с благоговением, так как слава о вашей мудрости достигла самых дальних пределов земли Аллаха. Так как ваша мудрость несомненно является недосягаемой вершиной философии, я прошу вас объяснить мне, как соотносится сказанное вами с тем, что я слышал от других, либо повелеть мне забыть навсегда все то, что я узнал прежде.
— Почитание какой-либо даже самой известной личности и символа веры этой личности — это всего лишь форма тщеславия: вы гордитесь знакомством и демонстрируете свою привязанность к человеку, которого вы считаете великим и мудрым, и ожидаете, что эта мудрость отныне станет вам доступной. На самом же деле вы обладаете только информацией об этом человеке и его взглядах, и она, эта информация, лишь расширяет ваш кругозор, но ничего общего с мудростью не имеет. Более того, она мешает обретению мудрости. Помните, что наш господин и великий царь Сулайман ибн Дауд (да пребудет благословение Аллаха с ними обоими), которого Всевышний по его просьбе сделал мудрейшим из самых мудрых, всегда говорил, что в многознании нет блага. А вы ищете факты, являющиеся всего лишь крупицами ненужного знания. Освободите свое сердце и душу от постоянной потребности в фактах, и перед вами откроется Путь мудрости, путь постижения Предвечной Истины.
Притча об «игре в тюбетейки»
Письма Баха ад-Дина не сохранились, но некоторые рассказы о нем свидетельствуют о том, что ему приходилось вступать в поучительную переписку с другими суфийскими шейхами его времени. Притча, которая здесь предлагается вниманию читателей, является своего рода свидетельством того, что такая переписка существовала.
Однажды четыре суфийских шейха — из Хиндустана (Индии), Мисра (Египта), Рума (империи Османов) и Ирана обратились с письмами к Баха ад-Дину с просьбой открыть им тайны духовного обучения, доступные ему одному во всей Вселенной. Знание этих тайн, по их мнению, позволило бы им вести своих учеников к совершенной духовности.
Поскольку каждый из этих шейхов стоял во главе братства, Баха ад-Дин к их просьбе отнесся очень серьезно, но все же поначалу попытался объяснить им, что он во всем руководствуется заветами старых Мастеров, и если он изложит им свои методы, то они все как один скажут: «Да это же мы давно знаем, и ничего нового здесь нет».
В ответ Баха ад-Дин получил от этих шейхов клятвенные заверения в том, что ни они, ни их ученики никогда так не скажут и даже не подумают. Баха ад-Дину очень хотелось, чтобы его урок был полезен этим почтенным людям, чтобы они обрели новый взгляд на, казалось бы, обыденные вещи и чтобы его общение с ними стало важным этапом в процесе обучения его собственных учеников, и он собрал их, чтобы поделиться своими планами.
— Я хочу предложить своим корреспондентам игру, но о том, что это игра, они знать не будут, потому что они, каждый в отдельности, будут внутри сложившейся ситуации и не смогут понять, что происходит. Мы же будем посторонними наблюдателями и сможем сделать правильные выводы о результатах этого эксперимента.
Тем временем в Бухару пришли новые письма от далеких шейхов, которые просили Баха ад-Дина прислать что-нибудь в знак его внимания к возглавляемым ими суфийским братствам. При этом каждый из этих шейхов сообщал, что его просьба исходит не только от него самого, но и от его учеников.
После недолгого размышления Баха ад-Дин послал этим шейхам наставительные послания, приложив к ним по тюбетейке для каждого ученика, и попросил раздать их, сказав, что это дар от него. О своем предприятии он поставил в известность и своих учеников, которых предупредил о необходимости наблюдать и анализировать дальнейший ход событий.
Вскоре Баха ад-Дин стал получать послания далеких шейхов с подтверждениями получения его подарков и с описаниями того, какое впечатление его дар произвел на их учеников.
Шейх из Хиндостана писал, что, получив тюбетейки, его ученики пришли в замешательство и требуют от него пояснений, как им следует относиться к этому подарку.
Шейх из Мисра писал, что каждый его ученик, получив тюбетейку, посчитал ее знаком особой святости и посланием, преисполненным глубокого смысла.
Шейх из Рума сообщал, что появление этих тюбетеек вызвало у его учеников серьезные подозрения, что они, тюбетейки, обладают свойством оказывать давление на их сознание и дают возможность неким силам контролировать их мысли и поступки.
Шейх из Ирана спешил поделиться с Баха ад-Дином своей радостью: его ученики приняли тюбетейки как бесценный дар, вдохновляющий их и вселяющий в них веру в успех их обучения.
Получив все эти послания, Баха ад-Дин опять собрал своих учеников, чтобы путем их анализа определить особенности поведения каждой из групп, получивших от него совершенно одинаковые подарки. Шейх обратил внимание слушателей на то, что в трех случаях из четырех те, кто получил в дар обыкновеную бытовую вещь — головной убор,— стали искать в нем признаки действий, присущих человеку, а не неодушевленной вещи — благословение, угрозу, причины для замешательства, и соответствующей была их реакция — надежда, страх перед неопределенностью и нерешительность.
Прошло время, и Баха ад-Дин попросил одного странствующего дервиша побывать в общинах всех четырех шейхов, которым были посланы тюбетейки, и по возвращении рассказать ему, что там происходит.
Выяснилось, что наставительные послания Баха ад-Дина в этих общинах переписывались, но не как пожелания и советы далекого мудреца, а как обычные всем и давно известные суфийские тексты, и когда странствующий дервиш поинтересовался, как они повлияли на обучение, то везде получал ответ, что в этих письмах изложена древняя традиция здешних мест и что в них никогда не было и нет ничего нового, что могло бы повлиять на распорядок дней этих общин.
Выслушав рассказ дервиша, Баха ад-Дин снова собрал своих учеников и подвел итог своей игры:
— Итак, находясь в роли посторонних наблюдателей, вы увидели, как далеки ученики обратившихся ко мне шейхов от Пути истинного знания, позволяющего проникнуть в суть явлений и извлечь пользу, оценив происходящее. Их усилия тщетны и каждодневные занятия бесполезны. Предлагаю вам, мои ученики, описать все шаг за шагом — от моей переписки с шейхами, от отправки тюбетеек и до отдаленных последствий этих событий, открывшихся нам сегодня. Ознакомьте с этими записками всех, кто вольно или невольно стал участником нашей игры, и сохраните эти записи, подтвержденные свидетелями, для их использования в дальнейшем в суфийском обучении.
Поручение Баха ад-Дина было исполнено, и таким образом сохранилась эта притча.
Чудеса Баха ад-Дина
Одного из учеников Баха ад-Дина Накшбанда как-то спросили, почему его великий Учитель скрывает свою способность творить чудеса.
— Ведь всем известно, что Ходжа Хазрат может одновременно находиться в разных местах, но все и сам он почему-то считают эту его способность обычным делом. Не видит он своих заслуг и в исцелении больных, и, ставя выздоровевшего от его прикосновения человека на ноги, он никогда не забывает сказать, что это чудесное исцеление произошло бы и без его участия. Известно и то, что тем, к кому он благосклонен, сопутствует успех в мирских делах. Он же утверждает, что это простое совпадение, и успех во всех случаях есть следствие усердия и добросовестности тех, кто его добивается.
Тут ученик Баха ад-Дина остановил поток праздных вопросов и ответил любопытному:
— Мы, ученики Ходжи Хазрата, не обращаем внимания на подобные случаи, поскольку они происходят постоянно. Для нас то, что вы называете «чудесами», есть всего лишь особенности духовного служения Учителя, никогда не преследующего сознательную цель кого-нибудь осчастливить или наказать, поскольку судьбы смертных подчинены воле Аллаха Великого. И всем нам следует пытаться учиться духовному опыту шейха, а не легковерно, как дети, ожидать от него того, что при поверхностном взгляде на вещи выглядит чудесным и необычным.
Приближение к Баха ад-Дину
Однажды к Баха ад-Дину пришел известный далеко за пределами Бухары богатый купец и попросил шейха стать его наставником на Пути к постижению Предвечной Истины.
— Я смиренно прошу тебя разрешить мне стать одним из них,— сказал купец, указав на учеников, окружавших мудреца.
— А почему ты решил, что занятия со мной могут принести тебе пользу? — спросил шейх.
— Я с малых лет читаю стихи и труды великих шейхов-основателей знаменитых суфийских братств, и все, что я слышу о тебе, Ходжа Бузург, утверждает меня в убеждении, что именно в тебе сошлись цепи духовной преемственности от великих Учителей прошлого и от тебя суфийская мудрость былых времен уйдет в будущее ко многим новым поколениям взыскующих Истины.
— Я должен подумать и, когда я что-либо решу, я призову тебя.
Их следующий разговор состоялся через шесть месяцев.
— Скажи мне, как ты провел это время? — спросил шейх.
— Это было для меня временем глубокой печали, и не проходило дня, когда бы я не мечтал о встрече с тобой,— отвечал купец.— Даже если бы я хотя бы мимолетно мог увидеть тебя, этого было бы достаточно, чтобы я почувствовал всю прочность нитей, связывающих ученика с Учителем, но ты был вдали от меня, и я старался уменьшить тяжесть разлуки, погружаясь в книги, приоткрывающие тайны скрытого за завесой.
Баха ад-Дин выслушал его не перебивая, а потом сказал:
— К сожалению, я вижу, что хоть ты и читал посреди своих торговых дел и забот книги великих суфиев прошлого, ты только зря потерял время ожидания встречи со мной. Ты скорбишь о том, что не видел меня и не мог говорить со мной, но это не так, потому что я за эти шесть месяцев десятки раз заходил в твою лавку то как покупатель, то как торговец, много раз говорил с тобой, но ты не узнал меня только потому, что я изменил одежду и походку и называли меня Ходжа Мухаммад ибн Бурхан ад-Дин — моим вторым именем с указанием имени моего отца. Таким образом, ты видишь обладателя тайных Истин лишь в том, кого при тебе называют «Баха ад-Дин» или «Накшбанд», но не чувствуешь аромат Истин, когда их обладатель предстает перед тобой в незначительно измененом облике. Следовательно, все, что ты узнал до сих пор из мудрых книг, есть лишь внешнее знание, не коснувшееся твоей души, и твое обучение, если ты продолжаешь его желать, нужно начинать с избавления тебя от гордыни и ученой спеси, и я надеюсь, что с этим хорошо справятся мои помощники.
Так оно и случилось, и этот купец, которого звали Максуд, пройдя курс ученичества у Баха ад-Дина, сам впоследствии стал известным суфийским учителем.
О пользе сомнения
Шейх Баха ад-Дин Накшбанд был «увайси» — суфием, вышедшим на Путь постижения Истины, минуя ученичество, и многих удивляло то, что он постоянно предостерегал всех от попыток самостоятельно овладеть суфийским учением. И один из его слушателей однажды прямо спросил шейха, почему, несмотря на свой личный опыт, он говорит о невозможности обрести тайное суфийское знание без помощи Учителя.
— Я говорю так именно потому, что основываюсь на своем личном опыте,— отвечал шейх.— Я помню, с каким трудом я преодолевал свое тщеславие, сколько раз мне уже казалось, что я достиг желаемого, но потом обнаруживалось, что это был лишь обман чувств. Если бы тогда рядом со мной был Учитель, то я продвигался бы к своей цели быстрее и увереннее, не делая ложных ходов. И я понял, что те, кто считает себя преуспевшими в постижении желаемого, в действительности приближаются к полному неведению истинного Пути. И лишь те, кто, подобно мне, не утратил способности сомневаться, смогли достичь подлинного знания. Поэтому, выбирая себе учеников, отдаю предпочтение не самоуверенным, а постоянно сомневающимся в своих знаниях, ибо первые слова Учителя воспринимают как критику, а вторые — как спасительные наставления. К сожалению, многие из самоуверенных безнадежны, поскольку вряд ли они смогут найти для себя истинного Учителя, который стал бы потворствовать их тщеславию.
О доступности обобщений
Однажды некий ученый муж поинтересовался у Баха ад-Дина Накшбанда, были ли в его жизни времена, когда люди еще не видели в нем великого суфийского Учителя.
— Были,— кратко ответил шейх, посчитав разговор законченным.
Но ученый не унимался.
— Вообще среди суфийских наставников, насколько мне известно, никогда не было единства,— сказал он и продолжил: — Некоторые суфийские авторитеты, чью память свято чтут их последователи, в глазах других столь же уважаемых авторитетов-современников попали в число заблуждающихся, однако теперь мы знаем, что свой вклад в познание Пути к Истине внесли и те и другие. Почему это произошло?
— Различие этих авторитетов заключалось не в сущности, а в формах их учений,— ответил Баха ад-Дин.
— Неужели в этом так трудно было сразу разобраться? — продолжил свои расспросы ученый.
Чтобы закончить этот бесплодный разговор, Баха ад-Дин на последний вопрос ученого ответил притчей.
Представьте себе, что в некоторой волости люди привыкли сеять пшеницу. Но потом рядом с ними появились пришельцы, которые привыкли сеять ячмень и вообще не знали, что собой представляет пшеница. Постепенно сеятели ячменя там вытеснили с полей сеятелей пшеницы, а те наотрез отказались использовать ячмень для приготовления хлеба и различных блюд, и среди них начался голод. Противоречия эти оказались непримиримыми только потому, что там не нашлось человека, который объяснил бы спорщикам, что и ячмень, и пшеница, и некоторые другие плоды земли являются злаками, то есть в обобщенном виде они в своей сущности представляют одно и то же.
Ученый понял, что суть притчи состоит в том, что последователям разных Учителей следовало разобраться в том, что изложенные им знания в своей совокупности образуют своего рода «злак» — единое суфийское учение.
Но такова уж натура ученых, что им трудно остановиться, даже когда все становится ясным, и гость снова обратился к шейху:
— Как же так? Неужели все те, о ком мы говорим, глупы и не могли понять такую простую вещь?
— Глупость — не очень редкое явление,— сказал Баха ад-Дин,— но, возможно, в данном случае имела место не глупость, а поглощенность каждого из этих сеятелей своим конкретным делом, просто не оставлявшим им времени и сил для обобщений.
Счастье и Судьба
Однажды Баха ад-Дин Накшбанд с учениками прогуливался по лесам, растущим на склонах Зарафшанских гор. Великий шейх всегда стремился к тому, чтобы процесс обучения никогда не прерывался, и, следуя этой своей привычке, он обратил внимание учеников на состояние деревьев, встречавшихся им на пути.
— Посмотрите,— сказал он им,— вот эти деревья высоки и как стрелы, направленные в небо, а у тех искривился ствол и от этого они стали низкорослыми, а вон те и вовсе засохли.
— Что же это означает? — спросили ученики.
— Отнеситесь к этому лесу, как к модели человечества,— сказал Баха ад-Дин,— вот высокие деревья, как и некоторые люди, исполнены устремленности, засыхающие — не смогли самоопределиться, а низкорослые стали таковыми то ли от плохой наследственности, то ли от отсутствия питательных соков в земле, в которую они укоренились, то ли от нежелания расти.
— Значит, самыми счастливыми являются те, что выросли высокими и так гордо устремлены к небу? — спросили ученики.
— Красота и гордыня не всегда приносят счастье,— с улыбкой ответил Баха ад-Дин.— Не забывайте о том, что именно эти деревья с прямыми и длинными стволами вырубают строители и плотники для своих нужд.
Странный гость
Однажды, через несколько лет после кончины Баха ад-Дина, в созданном шейхом Братстве Чеканщика («Накшбандия») появился необычный гость, который сразу потребовал, чтобы его отвели к тому, кто теперь замещает Ходжу Хазрата или к кому-нибудь из близких покойного. Поведение пришельца не располагало к доверию, и ученики Баха ад-Дина насторожились.
Пришелец же почувствовал их настроение, и достил из кармана своего дорожного плаща личную печать их Учителя, и после этого был принят в братстве как желанный гость.
Однако странности происходящего на этом не прекратились: пришелец, ничего не объясняя, направился к одной из стен и обрушил ее, а потом расчистил ее основание и извлек оттуда клад. Только тогда гость соизволил сказать несколько слов:
— Клад этот предназначался тем ученикам шейха, которые искренне следуют его заветам и не создают, а разрушают стены, разъединяющие людей, но таковых среди вас не оказалось, и поэтому я уношу сокровища,— заявил пришелец.
— А что же нам делать, чтобы стать достойными даров шейха? — спросили ученики.
— Тем, кто еще в силах распознать сущность учения Баха ад-Дина, следует упорно трудиться, а тем, кто не может проникнуть за завесу его тайны, нужно молча пребывать у его гробницы, не сбивая с толку людей, которые придут туда поклониться памяти святого и испросить его совета.
Все собравшиеся стали просить гостя остаться с ними и принять на себя духовное руководство последователями покинувшего их великого шейха и опекать их на Пути продвижения к Истине, но тот сказал, что он не может выполнить их просьбу, потому что у него, последнего из общины ходжаган, еще много других дел. С этими словами он исчез из их поля зрения, и при этом некоторым показалось, что его плащ под лучами солнца на мгновение приобрел зеленый оттенок.
Оставшиеся стали шумно обсуждать это происшествие, и многие из них склонялись к мысли, что их посетил праведный Хизр: вспомнили одну из сур Корана, в которой Аллах великий и его посланник рассказывали о путешествии с Хизром пророка Мусы.
— Но там ведь Хизр укреплял стену, а не разрушал ее,— возразил один из учеников.
— Ну что ж, как говорил великий царь Сулайман ибн Дауд, всему свое время — время строить и время разрушать,— таков был ответ сомневающемуся.
К тому же, всем было известно, что именно праведный Хизр стоял за спиной всех основателей братства Чеканщика, укрепляя их в вере и знаниях. Когда вспомнили и об этом, сомнений уже не осталось: братство посетил Хизр! И в этом посещении им всем был преподан урок истинной праведности и благочестия.
Старое и новое
Однажды Баха ад-Дин читал лекцию о различных сторонах суфийского учения и об идеях и способах, используемых различными наставниками при обучении взыскующих Пути к Предвечной Истине. Когда он завершил речь, то в хоре голосов обсуждения услышанного он разобрал чью-то фразу:
— Потерянное время! Мы не узнали ничего нового.
Баха ад-Дин заметил говорившего и ласково пригласил его к себе на обед, пообещав вкусное жаркое из барашка. Приглашенный был польщен вниманием великого шейха и с радостью согласился. Но за столом, отведав угощения, он с обидой вскричал:
— Ты хочешь меня отравить! Какое же это жаркое из барашка?! Его есть нельзя!
На это Баха ад-Дин рассудительно ответил:
— Ты ошибаешься: это действительно жаркое из барашка, но, зная твою любовь ко всему новому, я попросил повара добавить в это старое доброе блюдо горчицу, мед и рвотное.
Собака
Однажды в обитель Баха ад-Дина Никшбанда, где он проводил время в кругу своих учеников и почитателей, ворвался дервиш — уличный проповедник. Мир и тишина, царившие вокруг шейха, подействовали на того, кто привык увещевать людей в шуме базаров, как красная тряпка на быка.
— Ты собака! — вскричал он, указывая пальцем на шейха.— Ты тут блаженствуешь именно как собака, повизгивая от удовольствия, доставляемого тебе ласкающими тебя прихлебателями, а я в это время в шуме и базарной сутолоке стремлюсь преподать людям божественные истины и необходимость воздержания от порочных поползновений!
Окружавшие Баха ад-Дина ученики вскочили со своих мест, чтобы вышвырнуть фанатика, оскорбляющего их Учителя, но шейх решительным жестом их остановил.
— Я не вижу ничего дурного в том, что кто-нибудь назовет меня собакой или попытается уязвить меня сравнением с этим животным. Ведь по сути я и есть собака: я верно служу своему Повелителю, вы знаете Его прекрасные Имена. Я охраняю Его паству, и готов броситься на любого Его врага. И я буду ласков, как собака, с теми, кто чтит моего Повелителя. И как собака, и как и все мы, я нахожусь в полной власти моего Повелителя.
* * *
Несколько иначе рассказал эту притчу великий поэт и суфий из братства Накшбандия Мир Али-Шир Навои.
Мир Али Шир Навои-Фани
О Ходже Бахауддине Накшбанди, горевшем в истинном отрешении
(Из поэмы «Язык птиц»)
Был ходжа Накшбанди, муж благой и пригожий,
Шахом истинной веры и благости Божьей.
Основав в том пределе престол свой по праву,
В землях небытия он устроил державу.
Он свое естество — светлых истин предел —
В чем угодно на свете провидеть умел.
Прозревал он себя в своем мысленном взоре
В кипарисе и в розе, в колючке и в соре.
Как-то взором он встретился с мертвой собакой,
Жалок был ее вид и без благости всякой.
И когда с той собакой сравнил он себя,
Умилился до слез он, в стенаньях скорбя.
И сказал он: «Звать верным себя я не смею,
Не могу я себя даже сравнивать с нею!
Перед Господом ей только верность присуща,
От меня ж Ему — мука, тяжка и гнетуща!»
И пока так судил муж благого чела,
По дороге другая собака прошла,
И узрел он, проникнутый мыслью благою,
След, впечатанный в землю собачьей ногою.
«Я ли выше,— сказал он,— иль след сей собачий?»
И себе он сказал: «Ты во правде — незрячий!
Это — знак на пути, где муж верности шел,
Ты ж в постыдном неверье влачишь свой подол!»
И когда завершил он такую беседу,
Пал он, землю лобзая, к собачьему следу.
Так благие свое существо отрицали,
Сделав небылью бывшее сущим вначале.
Чашу благ отрешенья вкушала их суть,
Если пут естества удалось им минуть.
В сути Бога им вечность была неизвестна,
В единенье — сиянье чела неизвестно,
Но они на стезю отрешения стали,
Видеть вечность в пути единения стали!
Излечение
Однажды шейха Баха ад-Дина спросили, действительно ли великие суфийские Учителя обладают силой непрямого бесконтактного воздействия на здоровье, жизнь и судьбы людей.
Вместо ответа на этот вопрос шейх рассказал историю из жизни великого ал-Газали — человека, на вечные времена примирившего суфизм и ислам.
Вот эта история.
Некогда император Византийской империи тяжко заболел. Чтобы найти для него знающего лекаря, во все концы света по его повелению были разосланы гонцы с описанием неведомой болезни. Один из таких гонцов прибыл в Нишапур, где в медресе в то время преподавал этот царь философов. Ал-Газали внимательно выслушал посланца, но сам от приглашения отказался и направил в Византию одного из своих учеников, выразив надежду, что тот сумеет справиться с лечением императора.
Прибыв в Византию, ученик ал-Газали осмотрел больного и выяснил, чем его лечили до сих пор. После этого он сказал, что хотел бы побеседовать с влиятельными людьми империи. Когда все собрались, он сказал, что, вероятнее всего, императору следует избавиться от неверия. В ответ приближенные сказали, что их владыка — человек искренне верующий, но вера ему пока не помогает.
Ученик ал-Газали задумался и потом сказал, что, по его мнению, император сможет излечиться только в том случае, если примет ванну из крови детей не старше семи лет. Решение осуществить эту рекомендацию было принято немедленно, и по всей империи разъехались гонцы, чтобы обязать матерей подготовить к жертве своих малолетних детей.
Эта новость повергла многих матерей в гнев, и на голову властителя обрушились проклятья, но было немало и таких женщин, которые все же надеялись, что император выздоровеет и без их жертв, и они усердно молили Всевышнего об исцелении больного.
По мере приближения последнего дня для малолетних жертв духовные мучения императора становились такими тяжкими, что он стал забывать о своих физических страданиях. Наконец он не выдержал этих духовных мук со словами «Пусть уж лучше умру я, чем пойду на это преступление, которое опозорит память обо мне во всех грядущих веках!» И как только он это сказал, болезнь быстро пошла на убыль, и через неделю он был абсолютно здоров.
Люди по-разному объяснили это чудо: кто-то считал это милостью Всевышнего к императору, кто-то говорил, что Всевышний сжалился над матерями и отозвал болезнь. А ал-Газали, которому ученик рассказал обо всем в деталях, сказал: «Здесь имело место непрямое воздействие целителя, ибо вместо лекартв он применил шок, заставивший потерявшего веру человека под воздействием обстоятельств совершить поступок, освободивший его от всех страданий. Помогли этому и молитвы женщин, желавших ему здоровья».
— Вот вам пример того, как непрямое действие дает удивительные результаты в самых безнадежных случаях и, как вы в этом сами убедились, без какого-либо колдовства,— так, обращаясь к слушателям, закончил свой рассказ великий шейх Баха ад-Дин Накшбанд.
Пять этюдов об исламе и суфиях
1. Час созерцания
Во имя Аллаха Милостивого Милосердного!
Нет принуждения в религии.
Коран. 2:257(256)
С Небесной Книги список дан
Тебе, пророк, не для строптивых;
Спокойно возвещай Коран,
Не понуждая нечестивых!
А. Пушкин
Ислам (ал-ислам — «смирение», «покорность», «предание себя Богу») — самая «молодая» мировая религия, которую в современном мире исповедуют более одного миллиарда человек, и число верующих в Аллаха стремительно возрастает, как за счет роста населения мусульманских стран, где запрещены аборты и все виды предохранительных средств, так и за счет расширения границ исламского мира.
Ислам возник в VI в. н. э. в Южной Аравии, когда разобщенность языческих арабских племен и резкое ухудшение экономических условий их существования в результате удаления от них главных торговых путей раннего восточного Средневековья стали угрожать самому существованию арабской нации и новая религия стала генератором мощного интегрирующего импульса, позволившего арабам сохранить свой древний народ.
Ислам как монотеистическая религия возник не на пустом месте. Еще до явления пророка Мухаммада в Южной Аравии возникло движение ханифов. Это были проповедники, призывавшие кочевников и горожан отречься от язычества и уверовать в единого Бога. При этом некоторые из таких преждевременных пророков использовали слово «Аллах», происходившее от общесемитского корня «ал» или «эл», входившего в понятие «Бог» (например, древнееврейское «Элоhе»). Каждый из ханифов, подобно библейским пророкам, объявлял себя полномочным представителем единого Бога, и хотя они не получали народного признания, их проповеди готовили почву для появления более авторитетного пророка и порождали надежду на его скорый приход.
Таким великим и главным пророком ислама оказался Мухаммад Ахмед ибн Абд Аллах, родившийся на окраине Мекки 29 августа 570 года в доме, принадлежавшем его матери и расположенном в нескольких стах метрах от храма Каабы. Мухаммад (это имя означает «хвалимый» или «прославленный») принадлежал к обедневшему роду Хашим, входившему в могучий мекканский племенной союз — курайш. Жизнь и деятельность Мухаммада заслуживают отдельного очерка, и поэтому здесь будет говориться в основном о содержании религии, появление которой неразрывно связано с его именем.
Наряду с бродячими проповедниками — ханифами — в самой Аравии существовали уже сложившиеся общины людей, исповедующих единобожие — иудеев и христиан, а иудаизм на рубеже V—VI вв. н. э. на некоторое время даже стал официальной религией в одном из временных арабских государственных образований в районе Ятриба и Йемена. Мухаммад не имел никакого образования, но он обладал феноменальной памятью и легко, на слух, усваивал сущность различных религиозных верований. Кроме того, многие библейские предания в несколько измененном виде проникали в арабский фольклор, так как родственная языковая среда и извечное бытовое соседство арабов и евреев существенно облегчали обмен культурной информацией. Из всей этой совокупности легко усвоенных им знаний он сумел извлечь то главное, что было тогда необходимо для спасения арабской нации и ее превращения в единую сплоченную общину — умму — под знаменем монотеизма.
Таким образом, на первом этапе своего пророческого служения Мухаммад ставил перед собой сугубо национальную задачу и не имел целью создание новой религии. Рассчитывая на поддержку и взаимопонимание иудеев и христиан, он обратился к их общему прошлому, сохранив при этом высший общеарабский божественный символ — Каабу. Первым ханифом и первым мусульманином в его версии Священной истории стал праотец арабского и еврейского народов Ибрахим (библ. Авраам). Им были признаны посланниками Бога все библейские пророки, а также возведены в пророческий ранг наиболее значительные «положительные герои» библейского эпоса — Адам (это имя в семитских языках означает «человек»), Ной, Давид, Соломон и др. Пророками в проповеди Мухаммада стали и первые христиане — Иоанн Креститель и его отец Захария, особое положение заняла Мария (Мариам), а Иисус был им провозглашен предпоследним пророком, предсказавшим его, Мухаммада, приход в этот мир в качестве последнего посланника единого Бога. Боговдохновенными, продиктованными Богом книгами были им признаны Тора (Пятикнижие Моисея), Псалмы Давида и Евангелие, уже существовавшее во времена Мухаммада в каноническом варианте, однако евангельские сюжеты в его пересказе в значительной мере основывались на апокрифических Евангелиях, распространявшихся тогда в Аравии в многочисленных списках.
Мухаммад не владел грамотой, свои проповеди он произносил рифмованной прозой, его высокий поэтический дар и мелодичный голос завораживали слушателей, запоминавших его изречения дословно.
Новое учение стало объектом уничтожающей критики тех, кого пророк считал своими духовными братьями — иудеев и христиан. Особенно усердствовали иудейские религиозные авторитеты, открыто высмеивавшие теологические и догматические ошибки. Неприятие иудеями и христианами Мухаммада в качестве посланника их общего единого Бога и стали для него главными стимулами к созданию своей, обособленной от их верований религии, и одним из первых его шагов было предписание своей общине изменить направление молитвы — «киблу»: вместо ал-Кудса (Иерусалима) его последователи должны были теперь при молитве обращаться лицом к Мекке, точнее — к Каабе.
Единым Богом в общине Мухаммада оставался все тот же «Бог Ибрахима, Исхака и Иакуба» (библ. Авраама, Исаака и Иакова). Правда, иногда в эту формулу вместо Исхака, или перед его именем, вводился старший сын Авраама Исмаил, ставший родоначальником арабов. И все же это был другой Бог. От Бога иудеев Он отличался тем, что у Него не было никакого «избранного народа». Двери в общину верующим в Него были открыты для всех людей, независимо от их национальности или цвета кожи. Конечно, арабы гордятся, что именно арабская община стала источником ислама, но это — гордость первопроходцев, а не претензия на исключительность. От Бога христиан Он отличался тем, что никогда не мог бы предстать в трех лицах, что он никогда не был рожден, никого не рождал и нет у него сотоварищей. Понятие «Сын Божий» в исламе невозможно по определению, и пророк Иса в исламе — это не Иисус Христос, несмотря на некоторую общность их биографических подробностей. Иса — мусульманин, и свидетельства о его гибели на кресте были следствием массового гипноза (это совпадает с версией ранней христианской секты докетов). Он — один из тех пророков, кто был взят Богом на небо живым, и потому он еще вернется до Страшного суда на землю, убьет свиней и сломает кресты. Молитва в исламе должна быть обращена к невидимому Богу, а поклонение иконам и скульптурам есть разновидность идолопоклонничества.
Теоретической основой ислама является Коран — собрание проповедей Мухаммада, оформившееся уже после его смерти. История создания и содержание Корана также заслуживают отдельного очерка. Поскольку Коран не охватывает все стороны бытия мусульманина, признанным руководством для мусульманской общины, наряду с Кораном, является Сунна («Суннат расул Аллах» — пример посланника Бога»), основанная на шести сборниках преданий о поступках и словах в различных житейских ситуациях, составленных в IX—Х вв. н. э. Материал этих сборников оформлен в виде небольших рассказов («хадисов»), каждый из которых состоит из двух частей: информационной — «матна» («текста») и «иснада» («опоры») — перечисления цепочки реально существовавших людей, передававших друг другу текст рассказа. Сунна — второй после Корана источник мусульманского права.
Изучение и анализ Корана и Сунны — удел богословов, правоведов и вообще образованных людей. Для рядового мусульманина существует обязательный для каждого правоверного кодекс правил религиозного поведения и религиозных обязанностей. Формулой веры в исламе является широко известная и часто повторяемая всуе людьми, далекими от этой религии, фраза: «Нет бога, кроме Аллаха, и Мухаммад пророк Его», выражающая идею монотеизма, доведенную до наиболее последовательного завершения. Стать мусульманином очень легко: достаточно произнести эту фразу где угодно, но обязательно в присутствии двух свидетелей-мусульман, которые подтвердят этот факт письменно. Но дальше начинаются обязанности, и основных из них в исламе пять: исповедание, молитва, пост, милостыня и хадж.
Исповедание и есть та самая формула веры.
Молитва («салат», «намаз») — обязательный каждодневный пятикратный ритуал: полуденная молитва («зухр», время которой наступает, когда солнце достигает зенита и начинает клониться к закату, и продолжается, пока тень от предметов не станет равной их длине, присоединенной к той длине тени от предметов, которая имелась у нее во время начала молитвы; затем — послеполуденная (аср) — между полуденной молитвой и заходом солнца, затем — вечерняя (магрш) — совершается тотчас после заката солнца, затем — ночная (иша) — с исчезновением красной вечерней зари и до появления утренней на востоке, и, наконец, утренняя (субх) — с появлением зари и до восхода солнца.
Молитва совершается чаще всего индивидуально, реже — группами не менее 40 мужчин в мечетях. Индивидуальная молитва совершается в одежде в чистом месте (вне кладбищ, отхожих мест и т. п.) на специальном коврике. Предшествует молитве омовение и размышления о богоугодных намерениях. Молитва состоит из повторения формулы веры и молитвенных текстов из Корана и сопровождается специальными жестами и поклонами, образующими определенный ритуал (ракат).
Пост в исламе один — главный и обязательный, длящийся целый месяц (рамазан, у персов и тюрков — рамадан). Соблюдают пост все, кроме детей и больных. В пост от рассвета до заката нельзя ни есть, ни пить, ни курить, ни развлекаться. Умеренные еда и питье допускаются только после заката солнца. Пост не отменяет обязанности мусульманина трудиться. Для находящихся в странствиях пост может быть перенесен на другое время. Пост также сопровождается усиленными молитвами (в месяце рамазане к пяти молитвам обычно добавляют шестую, творимую вечером). Возможен также дополнительный индивидуальный пост по обету.
Милостыня существует в обязательной форме (зякат), как очистительный ритуал для имущих, в пользу бедной части общины и для общинных расходов. Однако непременной обязанностью мусульманина является и добровольное даяние — подаяние нищим, дарение на общинное строительство (иногда в форме дарения недвижимости — вакуфа).
Что такое хадж — пятый столп веры в исламе — благодаря телевидению, подробно освещающему эти ежегодные паломничества в Мекку и Медину, теперь знают все.
Иногда в перечень обязанностей включается шестой столп веры — священная война против неверных (джихад или газават), но эта заповедь правоверных требует особого рассмотрения.
Верующий мусульманин повседневно ощущает присутствие Бога в своей жизни и общается с Ним без посредников, поскольку никакой церкви и «полномочных» представителей Бога на земле для него не существует.
«Мы сотворили человека, и знаем, что нашептывает ему душа; и мы ближе к нему, чем шейная артерия» (Коран. 50:15 (16).
Ясно, что при такой близости Бога в исламе просто негде разместить церковную иерархию, и ее отсутствие вносит во внутриобщинные отношения между верующими определенную искренность, которая сразу бросается в глаза любому, кто внимательно и непредубежденно попытается вглядеться в сущность такого сложного явления, как ислам. В подтверждение приведем слова одного из современных исследователей этой мировой религии — Бернарда Льюиса: «Радикальный ислам оказывает притягательное воздействие на людей. Он придает им уверенность, дает им убежденность, наполняет их жизнь смыслом мессианства. Верующие мусульмане выступают как единая сила, а страны демократии, наоборот, глубоко расколоты». В этом, вероятно, и состоит причина все возрастающего влияния ислама на мировую политику.
2. Воскресение веры
Во имя Аллаха, Милостивого, Милосердного!
Если бы после Мухаммада мог быть пророк, то это был бы, конечно, Газали.
Из средневековой биографии
Абу Хамид Мухаммад ибн Мухаммад ал-Газали ат-Туси родился в 1058 г. в г. Тусе, в восточной части Ирана — Хорасане. Учился в Тусе, Джурджане и Нишапуре. В 1085 г., как выдающийся знаток и толкователь Корана, был в числе прочих молодых интеллектуалов (среди них был и великий Омар Хайям) приглашен просвещенным вазиром Низам ал-Мулком (исламским Макиавелли) ко двору захватившего иранский трон тюркского султана Малик-шаха, сделавшего своей столицей Исфахан.
Вскоре Низам ал-Мулк сумел доказать шаху необходимость открытия в стране ряда университетов, получивших в честь всесильного вазира название «Низамийе», и ал-Газали в 1091 г. получил назначение в багдадское «Низамийе» преподавателем мусульманского права (фикха).
В 1095 г. и Низам ал-Мулк, и Малик-шах были убиты, начавшаяся династическая смута коснулась и университетов, и ал-Газали под предлогом паломничества покидает Багдад. Посетив Мекку, он продолжает странствовать и ведет аскетическую жизнь. Его странствования длились десять лет — с 1095 по 1105 г. Он побывал в Сирии, Александрии и Иерусалиме, но не как созерцатель: все эти годы он напряженно работал, и результатом этой работы и стал главный труд его жизни — «Воскрешение наук о вере».
Почему же, казалось бы, отвлеченное, сочинение философа-отшельника оказалось столь злободневным, что его автор был почти что приравнен к пророку? Дело в том, что ко времени появления «Воскрешения наук о вере» в мусульманском мире приобрело огромную силу мистическое движение «ат-Тасаввуф» — суфизм. Объяснить в небольшой статье суть этого движения невозможно, так как оно с момента своего возникновения имело множество направлений, каждое из которых было связано с именем и учением его шейха-основателя. Последователи же каждого из этих шейхов (учителей) объединялись в братства, число которых измерялось десятками. В учениях шейхов — основателей этих братств было множество различий, но различия эти в основном касались практики и методов мистического познания Бога, приближения к Нему и техники медитации.
Общим же для всех направлений этого движения было утверждение права верующего на свой Путь духовного единения с Всевышним, тем более что изначальная близость человека к Богу оговорена в Коране. («Мы сотворили уже человека и знаем, что нашептывает ему душа; и Мы ближе к нему, чем яремная вена»,— говорит Аллах в 15-м аяте пятидесятой суры «Каф».)
О мировоззрении суфия — человека Пути — может дать представление следующий отрывок из широко известной в мусульманском мире поэмы замечательного арабского поэта Ибн аль-Фарида, в которой он описывает свой мистический опыт:
Я только сын Адама, я не Бог,
Но я достичь своей вершины смог
И сквозь земные вещи заглянуть
В нетленный блеск, божественную суть.
Она одна на всех, и, верен ей,
Я поселился в центре всех вещей.
Нигде и всюду мой незримый храм
Я отдаю приказы всем вещам.
Я в сердцевине мира утвержден,
Я сам своя опора и закон.
И перед всеми преклонясь в мольбе,
Пою хвалы и гимны сам себе.
(Перевод З. Миркиной)
Совершенно ясно, что в мироустройстве суфия нет места мусульманским ортодоксам и нет необходимости в мечетях и муллах, и поэтому суфийское движение вызывало жесткий отпор традиционного духовенства. Однако политические невзгоды исламского средневековья на всей земле Аллаха — от Гибралтара до границ Китая — заставляли верующих искать духовную поддержку у мистиков, и число суфиев множилось, а ряды ортодоксов редели. Таким образом, мусульманский мир оказался на грани распада. И именно в этот момент появился труд ал-Газали «Воскрешение наук о вере», примиривший суфизм и ортодоксальный ислам, обеспечивший его автору прижизненную и посмертную славу спасителя и обновителя этой религии. Суфизм вышел из подполья и оказал огромное влияние на мусульманскую культуру. Достаточно отметить, что суфиями были и великий Хайям, и классики мировой поэзии — иранцы Хафиз, Саади, Джами и Руми и многие другие деятели мусульманской культуры, следовавшие суфийской традиции.
Конечно, с легализацией суфизма ислам не стал абсолютно монолитной религией. Сохранился и сохраняется по сей день оппозиционный ислам (шииты), возникший как политическая оппозиция сторонников четвертого праведного халифа Али и впоследствии выработавший свою религиозную философию и традицию. Сегодня шииты представлены большинством населения Ирана и Азербайджана, а довольно влиятельные шиитские общины имеются в ряде других мусульманских стран, и их религиозные споры с суннитским большинством довольно часто приводят к вооруженным столкновениям.
Против всех отклонений от изначального чистого ислама выступают приверженцы учения аль-Ваххаба (ваххабиты — исламские «староверы»), являющегося основой идеологии королевства Саудовской Аравии. В то же время продолжает свое служение Всевышнему и ряд суфийских братств.
Наличие этих внутренних противоречий сказывается и во внешней политике исламских государств. Примером этому может служить известный факт, что суннитская (ортодоксальная) Лига арабских государств во время ливанских событий не поддержала шиитскую террористическую организацию «Хизбалла» и, более того, один из ваххабитских религиозных авторитетов обнародовал фатву (религиозно-правовое заключение) о необходимости ее уничтожения.
Все эти особенности современного ислама должны приниматься во внимание в межконфессиональных и международных отношениях, однако, чтобы учитывать их правильно, нужно находиться не вне, а внутри этой религии и начинить каждый свой день, дарованный Всевышним, молитвенной сурой «Рассвет» (Коран. 113).
В заключение возвратимся к судьбе ал-Газали: после окончания своего знаменитого трактата он, по настоянию потомков Низама ал-Мулка и Малик-шаха, к тому времени утвердившихся во власти, в 1106 г. возобновил преподавательскую деятелыюсть, продолжавшуюся пять лет, а в 1111 г. вернулся в свой родной Тус, где стал суфийским шейхом и в том же году умер, не успев создать своей религиозной школы. Со временем его известность вышла за пределы исламского мира, так как некоторые его теологические построения оказались универсальными и получили высокую оценку средневековых европейских христианских философов и даже самого Гегеля. Завершим рассказ об этом мудреце небольшой подборкой его высказываний.
«Никто не может отрицать, что красота является объектом любви человека».
* * *
«Надежда — это ожидание человеком того, что им любимо».
* * *
«Зависть есть следствие ненависти, а ненависть — следствие гнева».
* * *
«Пророк сказал, да пребудет на нем благословение и благодать Господа: «Не возрадуйся несчастью брата своего, ибо исцелит его Господь и поразит тебя».
* * *
«Намерения являются основой действий. Для действия необходимо намерение, чтобы оно было благом; намерение же остается благом, даже если действие не совершится из-за преграды».
* * *
«Люди противятся многому, потому что ничего о нем не знают».
* * *
«Сомнение — это путь к истине: кто не сомневается, тот не видит, кто не видит — не понимает, а кто не понимает — остается в слепоте и в заблуждении».
* * *
«Один час справедливости равен столетней молитве».
* * *
«Бедность представляет собой лишенность нужного. Лишенность ненужного не называется бедностью».
* * *
«Если существует некто, чье бытие не зависит от другого, то он абсолютно богат».
(Перевод В. Наумкина)
3. Метод Насреддина
Во имя Аллаха, Милостивого, Милосердного!
Если за право считаться родиной Гомера спорили семь греческих городов, то о месте рождения Ходжи Насреддина спорят несколько мусульманских стран, а многие народы считают его своим соплеменником. При этом в случае с Ходжой Насреддином спор идет не только о национальной его принадлежности, но и о личности человека, известного теперь всему миру под этим именем.
Из всех гипотез, имеющих своей целью связать этот легендарный образ мудреца, шута и острослова с какой- либо исторической фигурой, наиболее убедительной и даже документированной является турецкая версия, согласно которой Насреддин родился в 605 г. хиджры (1206 г. н. э.) в деревне Хорто близ городка Сиврихисара в центральной части современной Турции, учился в медресе в городе Конья. После учебы вернулся в Хорто, где сменил отца на посту имама в деревенской мечети.
Затем под влиянием выдающихся исламских проповедников сейида Махмуда Хайрани и ходжи Ибрагима-султана оставил руководство деревенской общиной и переселился в город Акшехир к своим учителям. Сохранились два юридических документа, составленных Хайрани и Ибрагимом-султаном, с упоминанием имени Насреддина в качестве свидетеля, датированных 665 годом. Умер Насреддин в 683 г. хиджры (1284/85 г. н. э.).
Существует предание о том, что Ходжа Насреддин будто бы был похоронен в пустынной местности, и его мавзолей представлял собой четыре столба без стен. Однако между двумя столбами тем не менее были устроены двери, на которых висело два закрытых замка. Рассказывают, что когда воины одного из отрядов Тимура, обессиленные дневным переходом, увидели это могильное сооружение, поднялся гомерический хохот. Смех этот влил в души изможденных людей новые силы, и войско вышло на намеченные рубежи.
В действительности же Ходжа Насреддин похоронен в Акшехире, а его жена — непременная участница его веселых историй — в предместье этого города — деревне Коз-агач.
По местной легенде, Насреддин был автором любовных стихов и назидательных изречений, но их рукописное собрание (диван) погибло при нашествии монголов.
На могильной плите Насреддина как дата его смерти высечен год 386-й хиджры, т. е. 993 г. н. э. Так как тюрки появились в Малой Азии только во второй половине XI в., такая дата не может соответствовать действительности, и в ней усмотрели посмертную шутку Насреддина, якобы завещавшего написать цифры, обозначающие год его кончины, в обратном порядке.
Гробница Ходжи Насреддина в Акшехире всегда была окружена почетом. Его мавзолей (тюрбэ) неоднократно реставрировался. К его могиле было принято приходить перед свадьбой, и при этом молодые обязательно должны были расхохотаться, чтобы в их будущей совместной жизни не было места печали. Сюда же приходили загадывать желания, повязывая ленточки на могильную ограду и на ветви растущих рядом с тюрбэ кустов и деревьев. Существовало также поверье, что земля с его могилы лечит слепоту.
Судьбу же Ходжи Насреддина определил следующий случай: во время учебы в медресе он с двумя своими приятелями съел овцу, принадлежавшую их старому учителю. Старик проклял их за это, после чего оба приятеля погибли, а каждое слово и каждый поступок Насреддина с тех пор всегда сопровождал смех окружавших его людей. Несмотря на это тяготевшее над ним проклятие, душа Ходжи Насреддина была обращена к людям даже после его смерти. В Акшехире сохранилась легенда о том, что через два столетья после того, как он покинул мир живых, однажды более тысячи людей собрались в старой соборной мечети на пятничную молитву. Вдруг перед началом службы на пороге храма в больших средних дверях появился кладбищенский сторож (тюрбедар), охранявший могилу Ходжи Насреддина, и, как считал народ, унаследовавший его хитрость и остроумие.
«Уважаемые! — закричал он.— Странный случай произошел со мной на кладбище. Закончив уборку в тюрбэ Ходжи Насреддина, я уже собирался идти в мечеть и вдруг увидел его самого, живого, с его улыбкой и в его странной одежде. Он уселся верхом на свое надгробие, как на лошадь, и сказал мне: «Созови сюда всех пришедших на молитву в мечеть, а кто останется там, пусть потом пеняет на себя».
Все направились в тюрбэ, потому что верили тюрбедару и чувствовали, что Ходжа Насреддин не стал бы их беспокоить по пустякам. Однако Ходжу они там не увидели, и все стали смеяться:
«Старый плут, он и на том свете продолжает свои шутки, чтобы мы не забыли, что его благословение всегда пребывает над нами»,— говорили люди.
В знак уважения к памяти Ходжи Насреддина все собравшиеся у его могилы тут же прочитали первую суру Корана (Фатиху) и, возвращаясь в мечеть, всё еще продолжали смеяться. Но когда они приблизились к ней, то увидели, что ветхий купол обвалился. Тогда они поняли, что своей посмертной «шуткой» Ходжа спас их от гибели, и вера в него в народе увеличилась многократно.
В современном своде анекдотов и притч, связанных с именем Ходжи Насреддина, трудно выделить первоначальный круг тем, сложившийся при жизни мудреца. Скорее всего, в него входят вневременные сюжеты, касающиеся семейного и общинного укладов, человеческих взаимоотношений, религии и т. п. Именно по этим бытовым миниатюрам можно почувствовать и понять, как складывался «метод Насреддина», позволявший слушателю, а затем и читателю таких коротких истории по-иному взглянуть на рутинную повседневность и бесплодную суету обыденной жизни, заслоняющие истинную сущность бытия.
И этот же метод обеспечил Ходже Насреддину бессмертие, ибо когда его уже не было на свете, он в представлении людей продолжал в своем, как бы теперь сказали, «виртуальном мире» совершать экстравагантные поступки и вести рискованные разговоры, посрамляя своих собеседников, в число которых попал даже сам властелин мира — грозный Тимур, родившийся через пятьдесят лет после смерти мудреца. Многие анекдоты и истории «от Насреддина» сохраняют свою злободневность и сейчас, потому что человеческая натура за восемь столетий, отделяющих наш век от времени Ходжи Насреддина, не изменилась.
Каким же был в жизни Ходжа Насреддин? В своих миниатюрах он предстает то умным, то глупцом, то хитрым, то простодушным, то красивым и благообразным, то уродливым, то неучем, то интеллектуалом. Несколько уточняют его образ обращения к нему, ставшие частью его имени — Ходжа, Молла (Мулла), Афанди (Апанди, Эфенди). Все эти слова примерно равнозначны и представляют собой традиционные обращения к уважаемому и образованному человеку, к учителю и духовному наставнику. Таким видели люди своего любимца.
Отметим, что в комментариях к изданиям советского периода Ходжа обычно представал в роли атеиста и даже богоборца. Однако имя его — Насреддин (Наср эд-Дин) в переводе с арабского означает «победа веры» и является знаковым. Это имя произошло от титула (лакаба), который в ранний период ислама присваивался ученым богословам, содействовавшим своими трудами укреплению мусульманского вероисповедания, и лишь позднее превратилось в самостоятельное имя, но истинный его смысл не был забыт.
В доказательство атеистических взглядов Ходжи Насреддина советские комментаторы ссылались на его истории, в которых высмеивалось «мусульманское духовенство», хотя в исламе человек, насмехающийся над глупым муллой, безграмотным имамом или нечестным шариатским судьей (все они — люди и, как и священнослужители любых других конфессий, не защищены от человеческих слабостей, недостатков и пороков!), не переставал быть мусульманином. Приведем в связи с этим пункт 21-й из секретной инструкции Томаса Эдуарда Лоуренса Аравийского — человека, заслужившего авторитет и уважение в исламском мире,— написанной им для английских офицеров в качестве руководства при общении с мусульманским населением: «Среди арабов ислам является настолько распространенным учением, что религиозности у них так же мало, как мало религиозного пыла, и нет никакого уважения к обрядам. Однако, основываясь на их поведении, не думайте, что они небрежно относятся к религии. Убеждение в праведности веры и ее роль в каждом их действии и поступках в повседневной жизни настолько сокровенны и глубоки, что являются почти бессознательными. Для них религия так же естественна, как сон и пища».
Более того, в рамках ислама существовали и существуют до сих пор неортодоксальные мистические (суфийские) направления, отвергающие традиционную обрядность, необходимость духовенства и мечетей, коллективные моления, поскольку Бог, сказавший созданному Им человеку о том, что Он ближе к нему, чем шейная артерия (Коран, сура 50 «Каф», аят 15), всегда находится в сердце верующего. И в анекдотах и притчах Ходжи Насреддина постоянно ощущается присутствие Бога в сердце этого мудреца. Поэтому суфии видели в нем классического суфийского учителя, играющего роль непосвященного человека (а иногда и глупца), чтобы Истина предстала перед людьми в более ярком свете. Внимательный читатель обязательно почувствует в его шутках скрытый смысл, свойственный суфийским притчам, и тогда это духовное наследие средневекового мусульманского острослова станет для него уникальной школой нешаблонного, парадоксального мышления, школой истинной мудрости.
Вот «простой» и короткий анекдот.
Ходжа неоднократно пересекал границу своей страны, а потом возвращался домой с ослом, груженным всякой всячиной, и каждый такой поход делал его все богаче и богаче.
Таможенники подозревали его в контрабанде, но как бы тщательно ни перебирали они всё, с чем он появлялся на границе, ничего стоящего им не попадалось. Однажды они даже просто сожгли весь его «товар», но на его благоденствии это не отразилось.
Много лет спустя, когда Ходжа уже жил в другой стране, его встретил один из некогда обыскивавших его таможенников.
«О Ходжа! — сказал он.— Ты теперь в полной безопасности! Скажи же мне, что ты все-таки тогда переправлял через нашу границу?»
«Ослов»,— спокойно ответил Ходжа.
Этот анекдот учит читателя широте взгляда на окружающий мир и презрению к традиционным представлениям о вещах (в данном случае — к традиционным представлениям о контрабанде).
Такие насыщенные мудрой простотой и юмором истории уже преодолели пределы породившего их мусульманского мира, и имя Ходжи Насреддина давно известно в любом уголке земного шара. Не избежала воздействия насреддиновского остроумия и европейская культура. Влияние его шуток (как правило, без ссылок на того, кому они принадлежат) ощущается и в «Декамероне» Боккаччо, и в сборниках «фацетий» (шуточных рассказов) П. Браччолини (середина XV в.) и Г. Бебеля (начало XVI в.), и в «Занимательных историях» Ж. Таллемана де Рео (середина XVII в.). Отголоски насреддиновских метких фраз звучат в рассказах М. Твена и даже в высказываниях А. Эйнштейна, сохранившихся в воспоминаниях современников гениального ученого, и этот перечень можно было бы продолжить.
Появление в XIX в. рукописных сборников анекдотов и притч Ходжи Насреддина и их последующее издание не означало прекращения устной традиции. Ходжа Насреддин и ныне продолжает жить и творить, «приспосабливая» свои рассказы к новым историческим и бытовым реалиям, и, возможно, в будущем его литературное наследие пополнится анекдотами, в которых отразится наше время. Эта моя надежда основывается и на моих личных воспоминаниях о «сороковых, роковых» годах минувшего века:
Деревня вблизи Коканда. Летний вечер с долгожданной прохладой. Круг седобородых стариков, сидящих на деревянном помосте у чайной. Их речи прерываются их же по-молодому громким смехом, благодаря которому на миг забываются все невзгоды военного времени. Они говорят о Ходже Насреддине, и каждой, взявший слово, должен рассказать не менее семи анекдотов. Я был среди мальчишек, сидевших на земле неподалеку от этого собрания и жадно слушавших эти веселые истории. Вот одна из них: Ходжа несколько дней не выходил на работу в колхоз, и раис (председатель колхоза) потребовал от него объяснений. Ходжа отправился в поликлинику. Доктор послушал его и выдал ему справку о том, что он болен. Ходжа тут же несколько раз перечитал справку, ничего в ней не понял и стал задавать доктору вопросы, но тот очень спешил к другим больным и, ничего не объяснив, сказал Ходже:
«Я написал так, что любой ишак поймет!» — и с этими словами выпроводил Ходжу на улицу.
А когда доктор уже осматривал другого больного, за открытым окном его кабинета раздался оглушительный рев осла. Доктор выглянул из окна и увидел Ходжу, державшего развернутую справку перед кричащим ишаком.
«В чем дело?» — спросил доктор.
«Мой ишак объясняет мне, что вы тут написали»,— ответил Ходжа.
(Курсивом здесь набраны слова, которые рассказчик произносил по-русски.)
В этом рассказе отразились реалии советского времени. Возможно, сейчас бессмертный Ходжа Насреддин уже ведет свои беседы с олигархами, «братками», киллерами и другими персонажами современной эпохи. И в любом случае его мудрость служит и будет служить победе Веры в Добро, вечно живущей в душах людей.
4. Искатель скрытого смысла
Во имя Аллаха, Милостивого, Милосердного!
Джалал ад-Дин Мухаммад Руми родился в сентябре 1207 г. в городе Балхе в Хорасане в семье выдающегося богослова Мухаммада ибн Хусайна ал-Хатаби ал-Балхи, проповедовавшего под именем Баха ад-Дина Валада, считавшего себя идейным и духовным наследником великого суфия-интеллектуала ал-Газали.
Когда Джалал ад-Дин был еще ребенком, у его отца возникли осложнения в отношениях с мстительным придворным богословом Хорезмшахов Фахрад ад-Дином Рази, причастным к убийству Маджд ад-Дина Багдади, утопленного в Амударье. Отец Джалал ад-Дина почувствовал смертельную опасность, нависшую над ним и его семьей, и решил под предлогом паломничества в Мекку покинуть Хорасан.
Примерно в 1215 г. Валад с семьей и сорока учениками и последователями отправился в странствие. Их путь лежал через город Хайяма Нишапур, где и состоялась их встреча с другим великим поэтом-мистиком Ирана — Фарид ад-Дином Аттаром. Маленький Джалал ад-Дин не вмешивался в разговоры старших, но в конце этой беседы с Валадом Аттар, указав на него, сказал: «Не за горами то время, когда твой сын возожжет огонь в сердцах, скорбящих о мире». С подаренной Аттаром «Книгой тайн» Джалал ад-Дин не расставался всю свою жизнь, постоянно перечитывая ее, обращался к ней в минуты радости и скорби, находя в ней ответы на терзавшие его сомнения и утешение в печали.
Семья Валада обосновалась в Руме — западном сельджукском султанате, контролировавшем в те времена практически всю Малую Азию. Она жила сначала в Малатве, потом в Сивасе, Акшехире и в Ларенде. В Ларенде в 1225 г. Джалал ад-Дин женился на Джаухар-Хатун Самарканди. Там же родился его первенец Султан-Велед, который впоследствии написал биографическую поэму «Валад-Наме» — о жизни своего деда и отца, а также собрал наставления и изречения Джалал ад-Дина и издал их отдельной книгой под названием «В нем то, что в нем».
В 1228 г. Валад получил приглашение занять место преподавателя в медресе в Конье и переехал туда, но вскоре, в 1231 г., умер, и его место в медресе занял Джалал ад-Дин. Через год Джалал ад-Дин, оставаясь преподавателем медресе, становится учеником единомышленника Валада шейха Бархун ад-Дина Мухаккика. Это духовное воспитание продлилось почти десять лет, но жизнь Джалал ад-Дина оно не изменило: он остается всеми уважаемым преподавателем в медресе и проповедником в мечети и живет со своей семьей в довольстве и благополучии.
Вступление Джалал ад-Дина на суфийский Путь связано с именем бродячего суфийского проповедника Шамс ад-Дина Табризи. Проповеди этого дервиша и личное общение с ним, а потом его таинственное исчезновение перевернули душу Джалал ад-Дина, и, пережив радость встречи, всеобъемлющую любовь к другу и трагедию потери, он стал тем гениальным поэтом, которого знает мир.
Но Джалал ад-Дин уже не мог жить и творить без кумира, напоминающего ему своими душевными качествами исчезнувшего в 1247 г. Шамс ад-Дина. Таким кумиром стал для него молодой ювелир Салах ад-Дин Заркуб, а когда тот в 1258 г. умер, его место занял Хусам ад-Дин Хасан, возглавивший учеников поэта и суфийского шейха, каким теперь был Джалал ад-Дин.
Именно Хусам ад-Дину мир обязан тем, что большинство поэтических произведений Джалал ад-Дина были записаны и сохранены для человечества, так как поэт обычно их только декламировал или напевал. По его же предложению и при его помощи было создано главное произведение Джалал ад-Дина — шеститомная поэма «Маснави» («Поэма о скрытом смысле»). В своем скрытом смысле эта поэма является своего рода энциклопедией суфизма, но эту ее сторону могут оценить лишь те, кто вступил на суфийский Путь и сумеет разглядеть в ней развитие идей Газали, Санайи, Аттара и других суфийских авторитетов того времени. О связи «Маснави» с поэзией Санайи и Аттара сказал сам Джалал ад-Дин:
Аттар был духом, а Санайи — двумя очами его,
А я пришел следом за Санайи и Аттаром.
Люди же далекие от суфийской мистики могут насладиться «Маснави» как совершенным поэтическим произведением, отразившим все стороны жизни средневекового исламского Востока, и убедиться в том, что годы не властны над вечным стремлением человека к счастью и справедливости, убедиться в бессмертии человеческой Надежды на лучшее.
Джалал ад-Дин подписывал свои произведения разными псевдонимами: «Балхи» — по месту своего рождения, «Шамс Табризи» — именем друга и духовного учителя, но наибольшей известностью пользовался его псевдоним «Руми» — по названию страны, где он и его близкие обрели вторую родину.
Джалал ад-Дин Руми умер в Конье в декабре 1273 года и покоится в мавзолее рядом с отцом. Их могила является объектом паломничества и почитания по сей день.
Одним из почетных титулов-обращений к Руми было слово «Мауляна» — «Учитель». Оно сохранилось в названии основанного поэтом суфийского братства — «Маулавиа» (в тюркском произношении — «Мевлеви»).
Однако своей концепции мистического Пути («тариката») Руми не создал и в основном придерживался учения «Великого шейха» Ибн-Араби из Андалуссии — крупнейшего суфийского богослова в истории ислама. В то же время программа созданного им братства, в отличие от религиозных установок в других суфийских орденах, не освобождала суфия от исполнения мусульманских ритуалов (молитвы, поста и т. п.). Руми стремился к согласию с ортодоксальным исламом. Особенностью братства «Маулавиа» стало музыкальное сопровождение мистических радений и танцевальный ритуал, символизирующий любовь и приближение к Всевышнему. Флейта и тамбурин стали непременными атрибутами религиозных собраний последователей Джалал ад-Дина Руми, в связи с чем братство «Маулавиа» получило в Европе название «Орден танцующих дервишей». Некоторые отголоски маулавийских мелодий звучат в знаменитом «Болеро» Равеля.
Что касается поэтического наследия Руми, то в Европе оно долгое время было достоянием ученых-ориенталистов, хотя отдельные сюжеты из «Маснави» стали основой некоторых сказок Г. Х. Андерсена. Джалал ад-Дин Руми был хорошо известен Гёте, посвятившему этому поэту биографический очерк в своем знаменитом «Западно-восточном диване», а в рукописных заметках великого немца сохранилась следующая запись о поэме «Маснави»: «"Маснави" играючи переводит странные и сомнительные сказки в мир идей, прибегая к высшим понятиям, а все непостижимое и неразрешимое в жизни связывает с высшим миропорядком».
Учреждению ЮНЕСКО года Руми предшествовала вспышка интереса к его творчеству в англоязычном мире, связанная с появлением книги «Суть Руми», изданной американцем Колманом Барксом. Баркс, отказавшись от попыток воссоздать сложную персидскую метрику, наполнил свою книгу основанными на подстрочнике вольными переводами, а вернее, переложениями текстов Руми, стремясь сохранить в них суть, а не букву. Книга Баркса сразу же оказалась на пике популярности: ссылками на Руми стали украшать речи, а хор голливудских знаменитостей включил песни на слова великого иранца в свой реперпуар.
Издание Баркса попало на глаза русскому американцу С. Сечиву, и тот, увлекшись этой книгой, подготовил толстый том русского избранного из поэтического наследия Руми, недавно вышедший и презентовавшийся в Москве. Слышать такое отрадно, поскольку моя антология суфийских текстов, в которой важное место занимал Руми и его «Маснави», появившись в Москве, не удостоилась ни презентаций, ни отзывов в печати, что и не удивительно: там, где литературный вкус определяется Д. Донцовой, Б. Акуниным и постмодернистской тусовкой с ее малопригодными для чтения текстами, места для Руми и его мудрости не остается. Впрочем, в стране, по-видимому, все же сохранились нормальные читатели, поскольку вышеупомянутая антология — «Суфии. Восхождение к истине»,— появившись на свет в 2001 г., затем переиздавалась шесть раз. Из нее и взяты предлагаемые вниманию читателей несколько простых притч из поэмы «Маснави» в моем прозаическом пересказе.
Мораль своих притч Руми обычно формулировал сам. Но в исламском мире существовал еще один мудрец — современник и почти земляк Руми, доверявший эту работу души своим слушателям и читателям. Его 800-летний юбилей в 2006 г. прошел незамеченным, и мы, если Аллах будет милостив к нам, постараемся исправить это упущение. А пока — говорит Джалал ад-Дин Мухаммад Руми:
Мастер и косоглазый подмастерье
Однажды мастер сказал подмастерью:
«Принеси сосуд, стоящий в другой комнате за дверью!»
Подмастерье был косоглазым и, войдя в комнату, указанную мастером, увидел там два сосуда. После этого он возвратился к мастеру и спросил, какой из двух сосудов ему следует взять. На это хозяин ему ответил:
«У нас есть всего один сосуд, но тебе из-за косоглазия кажется, что их два».
Косой еще раз вышел в другую комнату и, вернувшись, опять заявил:
«Я видел два сосуда! Какой из них сюда принести?»
Но и мастер в своем мнении был упрям:
«Если их два, то разбей один из них!» — сказал он.
Когда же подмастерье разбил один сосуд, другой просто исчез.
О, если бы так же легко можно было искоренить порок двуличия, владеющий многими людьми!
Халиф и Лайли
Когда халифу указали на одну девушку и сообщили, что это — Лайли, он спросил ее:
«Неужели ты и есть та самая Лайли, что свела с ума бедного Кайса? Но я, хоть убей, не нахожу в тебе никакой красоты!»
В ответ ему юная дева прошептала:
«Чтобы увидеть мою красоту, ты должен быть Маджнуном. Ты должен смотреть на меня его глазами и быть верным мне в обоих мирах. Ты должен пьянеть от одного моего прикосновения и, находясь в этом сладком опьянении, не желать отрезвления. Такое безумие дарует нам прозренье и способность видеть Истину во всем ее блеске. Если же все твои мысли крутятся вокруг того, с чего тебе будет убыток, а с чего барыш, то мне тебя очень жаль, потому что ты никогда не познаешь блаженства и будешь видеть только тень жизни!»
Так и мы нередко проводим жизнь в погоне за тенями и призраками и не видим Истины и Красоты.
Ослица и колючка
Однажды ослице под хвост попал репей. Кого может попросить о помощи несчастная ослица? Она прыгала, каталась по земле, лягалась, но репей только глубже вонзался и невыносимо жег ее тело.
Стремясь освободиться от колючки, она так ревела, что кому-то из находившихся поблизости погонщиков все это надоело, и тот подошел к ней и дал ей пинок под зад. От этого пинка репей оторвался, отлетел, и ослица успокоилась.
Стоит ли нам сердиться на тех, кто в трудный час своим пинком избавляет нас от беды?
О мухе, вообразившей себя кормчим
Однажды муха, захмелев от чего-то, вообразила, что она плывет по морю-океану и, как кормчий, стоит на палубе своего корабля и смотрит вдаль. В действительности же она плыла на листике по небольшой луже, оставленной в саду каким-то ослом.
К сожалению, и среди людей бывает так, что тот, чьи знания мелки и ограничены, воображает себя мудрецом, хотя мудрец из него такой же, как из мухи кормчий.
5. Уроки неосмотрительного цитирования
Во имя Аллаха, Милостивого, Милосердного!
Межконфессиональный и международный скандал, разразившийся после того, как папа Бенедикт XVI публично процитировал в 2006 г. высказывание императора Мануила II, который принадлежал к последней византийской династии Палеологов, управлявшей жалкими остатками некогда великой империи, не утихает. И, вероятно, обида на понтифика надолго осядет в памяти тех, для кого непогрешимость папы далеко не очевидна и кто принял сказанное им близко к сердцу.
Посмотрим же, в каком историческом контексте прозвучали слова Мануила II Палеолога. В течение всего своего весьма продолжительного для тех времен правления этому императору приходилось воевать с исповедовавшими ислам турками-османами. Особенно был настойчив султан Баязид I Молниеносный, который, завоевав практически всю Византию, запер Мануила II в столице страны, и у ее осажденного властителя вырвались те самые злосчастные слова по адресу ислама и основателя этой религии — пророка Мухаммада, которые так некстати вспомнил Бенедикт XVI. Некстати — потому, что эти слова принадлежали не теологу и философу (Мануил II не оставил заслуживающих внимания сочинений), а воину, обозлившемуся на своих врагов и отчаявшемуся в своем бессилии. Да и сама Византия конца XIV — начала XV века вряд ли была образцом нравственности и человечности.
По иронии судьбы спас Мануила II от бесславного конца и вернул ему часть его владений другой мусульманин — Тимур (Тамерлан), разгромивший турок-османов под Анкарой в 1402 г. В этой битве смертельный враг Мануила II — Баязид попал в плен и в том же году умер.
Но Тимур пришел и ушел, и Мануилу II пришлось продолжить борьбу за существование уже с сыновьями Баязида — Сулейманом Челеби и Мехметом I Киришуи. Однако раздробленное Тимуром государство османов не сразу смогло обрести свою прежнюю силу, и Византийская империя, благодаря великому полководцу — мусульманину из Самарканда, просуществовала еще несколько десятилетий, а сам Мануил II смог сохранить свой трон до конца жизни.
Как уже говорилось, Мануил II был вынужден вести жизнь воина, и вряд ли он владел арабским языком и читал Коран, ибо если бы он его прочитал, то знал бы, что Аллах — это Бог Ибрахима, Исхака и Йакуба (т. е. Бог Авраама, Исаака и Иакова в священной для христиан Библии). Он знал бы, что его война с турками за жизненное пространство и контроль над территориями не имеет ничего общего с войной за веру (джихадом), о которой говорится в Коране, имеющей своей целью защиту веры, а не ее распространение силой оружия.
«И сражайтесь на пути Аллаха с теми, кто сражается с вами, но не преступайте — поистине Аллах не любит преступающих».
Этот страстный призыв к обороне, но не к нападению, был вызван хорошо известной из истории ислама ситуацией, в которой оказались пророк Мухаммад и первые последователи этой религии.
Военные успехи Мухаммада и его сторонников в мединский период его деятельности и особенно «окопная оборона», когда мусульман не смогло одолеть более чем втрое превосходящее войско язычников, убедили арабов, что Всевышний на стороне ислама и, как сказано в одной из мединских сур Корана: «Когда пришла помощь Аллаха и победа, ты увидел, как люди входят в религию Аллаха толпами...» (Коран, 110:1—2). Но все это было следствием, а не целью вооруженной борьбы пророка.
В то же время не следует забывать о том, что мировосприятие мусульманина и сегодня в значительной мере определяется Кораном, и оскорбление ислама словом или действиями (например, карикатурами) вызывает у верующих немедленную и сильную защитную реакцию. Если же кто-нибудь в современном мире не может устоять перед соблазном придать текстам Корана агрессивно-наступательный смысл, то пророк Мухаммад за это ответственности не несет, как и Иисус Христос не несет ответственности за зверства инквизиции, крестовые походы, мракобесие средневекового христианства, Варфоломеевскую ночь и за все прочее зло, вершившееся от Его светлого имени.
Духовные ценности ислама сосредоточены не только в Коране, но и в сунне — священном предании о словах и поступках пророка в различных жизненных ситуациях. В сунне господствует культ знания, и это бережное отношение к человеческой мудрости, ставшее одной из норм ислама, выразилось, в частности, в том, что творения великих философов античности — Аристотеля, Платона и многих других, считавшиеся в средневековой Европе языческими и потому подлежащими уничтожению, были сохранены именно в мусульманском мире и через века возвращены западной культуре, став ее духовным достоянием в эпоху Возрождения.
Ход истории показывает, что роль знания в отношениях между людьми в современном мире в настоящее время столь же велика, как и во времена пророка Мухаммада, и пренебрежение этим даром Всевышнего может привести к серьезным недоразумениям и конфликтам. Поэтому, оснащая в публичных выступлениях свою речь цитатами, следует знать и учитывать исторические обстоятельства, в которых прозвучала та или иная фраза, и как эта фраза соотносится с современностью.
Тогда все будет хорошо.
Что же касается истории Византии, то она весьма поучительна и, как никогда, актуальна, ибо она представляет собой своего рода модель или локальную репетицию столкновения исламской и христианской цивилизаций,— столкновения, приобретающего в настоящее время глобальный характер. И, к сожалению, в современной Европе и в экономически благополучных заокеанских странах христианского мира уже сейчас наблюдаются черты византинизма эпохи Палеологов (избыточная роскошь, коррупция, ослабление политической воли и расшатывание нравственных устоев общества и т. п.). Все это — предвестники упадка. Но, как и во времена Палеологов, противостоит христианам разобщенный исламский мир, и благодаря этой разобщенности, некогда спасшей жизнь и империю Мануила II, время собирать камни пока еще есть, и будущее зависит от того, как эта временная отсрочка будет использована.
Во имя Аллаха, Милостивого, Милосердного!
Прикосновение к Корану
(Александр Пушкин: приближение к исламу)
Многие нравственные истины изложены в Коране сильным и поэтическим образом.
А. Пушкин
Притчи в Коране очень кратки. Вот одна из них:
«Или как тот, кто проходил мимо селения, а оно было разрушено до оснований. Он сказал: «Как оживит это Аллах после того, как оно умерло? И умертвил его Аллах на сто лет, потом воскресил. Он сказал: «Сколько ты пробыл?» Тот сказал: «Пробыл я день или часть дня». Он сказал: «Нет, ты пробыл сто лет! И посмотри на твою пищу и питье, оно не испортилось. И посмотри на своего осла — для того, чтобы Нам сделать тебя знамением для людей,— посмотри на кости, как мы их поднимаем, а потом одеваем мясом». И когда стало ему ясно, он сказал: «Я знаю, что Аллах мощен над всякой вещью!»
Сура 2 (мединская), Корова, ст. 261
«Тот», о котором говорится в этой притче, это — пророк Хизкиил. Предания двух пастушеских народов, ведущих счет своим векам от одного предка — Авраама (Ибрахима), так перепутались, что разграничить их бывает очень трудно, и лишь очень внимательный читатель узнает Хизкиила в великом ветхозаветном пророке Иезекииле. Книга Иезекииля представляет собой уникальное собрание красочных фантастических и даже космических видений и в этом смысле не имеет аналогов в мировой религиозной литературе. Самым же знаменитым стало его «пророчество о сухих костях» — видение поля,— усеянного сухими костями, которым было суждено ожить и в будущем стать новым народом:
«Была на мне рука Господа, и Господь вывел меня духом и поставил меня среди поля, и оно было полно костей, и обвел меня кругом около них, и вот весьма много их на поверхности поля, и вот они весьма сухи.
И сказал мне: «Сын человеческий! Оживут ли кости сии?»
Я сказал: «Господи Боже! Ты знаешь это».
И сказал мне: «Изреки пророчество на кости сии и скажи им: «Кости сухие! Слушайте слово Господне!» Так говорит Господь Бог костям сим: вот. Я введу дух в вас, и оживете. И обложу вас жилами, и выращу на вас плоть, и покрою вас кожею, и введу в вас дух, и оживете, и узнаете, что Я — Господь» (Иез. 37:1—6).
Иезекииль сделал все, как велел Господь, и все свершилось, как Он обещал.
И в коранической легенде, и в видении Иезекииля отразились вековые мечты и надежды людей на возможность возврата в мир живых, на обновление бытия. Из глубин души, из-под спуда сомнений, сквозь дерзость и ропот, обращенные к Небу и его вечному Владыке, пробиваются ростки этой веры и надежды в четверостишиях Омара Хайяма. Но даже самые умные советские комментаторы его стихотворений, следуя идеологическим установкам недавнего времени, были вынуждены поднимать на щит эти дерзость и ропот, делая из поэта богоборца и атеиста. Спасибо им, ибо только с такими реверансами можно было его ввести в круг подцензурного чтения.
В действительности же великий математик и астроном Хайям был глубоко верующим человеком, знавшим наизусть Коран и имевшим славу одного из лучших толкователей этой священной Книги, перед которым склоняли головы самые авторитетные богословы его времени. Его вера отразилась в его предсмертных словах, записанных свидетелем: «Когда он совершил последнюю вечернюю молитву, он пал ниц и сказал в поклоне: "Боже! Ты ведаешь о том, что я познал Тебя в меру своих возможностей. Отпусти мои грехи, ибо мое познание Тебя — это мое средство добиться Твоего расположения!" После этого он умолк навсегда». Ну а дерзость и ропот — это суфийские иносказания, цель которых — скрыть тревогу и боль души. И надежду:
О, если бы покой маячил нам вдали
И мы когда-нибудь к нему прийти б могли!
О, если бы в веках, как зелень луговая,
Мы расцвели опять из глубины земли!
Он хотел вернуться в этот мир обновленным человеком, или луговой травой, примятой телами влюбленных, пьянящим соком виноградных гроздей, или хотя бы пылинкой, поднятой над землей нежным утренним ветерком и севшей на косы красавиц, он просил Великого Гончара — Создателя — вылепить из его праха кувшин для вина, чтобы хоть в этом качестве стать участником пиров и дружеских застолий...
Прошли века. Коран продолжал свое победное странствие в мире людей, и так случилось, что он оказался в руках Пушкина в трудные для поэта дни, когда, как писал поэт, он «принужден был бежать из Мекки в Медину». Меккой была Одесса. Там были теплое море, «где никогда стесненных волн не умолкает гул протяжный», любовь, многоцветье племен и народов, дыханье Средиземноморья и Европы.
Мединой для него стало Михайловское, где он, листая Коран, прочитал 261-й стих из суры «Корова» и прикоснулся к чистой вере Авраама, не замутненной последующими наслоениями, ощутив заключенную в ней надежду на обновление жизни по воле Всевышнего. И во второй масонской тетради поэта появились стихи:
И путник усталый на Бога роптал:
Он жаждой томился и тени алкал.
В пустыне блуждая три дня и три ночи,
И зноем и пылью тягчимые очи
С тоской безнадежной водил он вокруг,
И кладезь под пальмою видит он вдруг.
И к пальме пустынной он бег устремил,
И жадно холодной струей освежил
Горевшие тяжко язык и зеницы,
И лег, и заснул он близ верной ослицы —
И многие годы над ним протекли
По воле Владыки небес и земли.
Настал пробужденья для путника час;
Встает он и слышит неведомый Глас:
«Давно ли в пустыне заснул ты глубоко?»
И он отвечает: уж солнце высоко
На утреннем небе сияло вчера;
С утра я глубоко проспал до утра.
Но голос: «О путник, ты долее спал;
Взгляни: лег ты молод, а старцем восстал,
Уж пальма истлела, а кладезь холодный
Иссяк и засохнул в пустыне безводной,
Давно занесенный песками степей;
И кости белеют ослицы твоей».
И горем объятый мгновенный старик,
Рыдая, дрожащей главою поник...
И чудо в пустыне тогда совершилось:
Минувшее в новой красе оживилось;
Вновь зыблется пальма тенистой главой;
Вновь кладезь наполнен прохладой и мглой.
И ветхие кости ослицы встают,
И телом оделись, и рев издают;
И чувствует путник и силу, и радость;
В крови заиграла воскресшая младость;
Святые восторги наполнили грудь:
И с Богом он дале пускается в путь.
«Я тружусь во славу Корана»,— пишет Пушкин брату из Михайловского в начале ноября 1824 года, и в его заветную тетрадь одно за другим ложатся коранические стихотворения, образующие цикл «Подражания Корану».
Появление этого цикла в печати приветствовал Белинский, писавший, что «подражания Корану, вполне передающие дух исламизма и красоты арабской поэзии,— блестящий алмаз в поэтическом венце Пушкина». Белинский же увидел в «Подражаниях Корану» «удивительную способность» поэта «перевоплощаться» «в чужую национальность». Федор Михайлович Достоевский, с присущим ему добродушием называвший «неистового Виссариона» «смрадной букашкой», эту мысль критика, тем не менее, присвоил и развил в своей «пушкинской речи», трактуя все произведения Пушкина на нерусские темы как «перевоплощения» в древних и новых европейцев и, конечно, в мусульманина, чтущего Коран.
Пушкин, таким образом, становился чем-то вроде гения эстрады А. Райкина, меняющего свои маски на потеху публике. Однако Достоевский, по-видимому, не знал или забыл о том, что Пушкин с детства говорил, писал и думал по-французски, что он был европейски образованным человеком, масоном, и единственной его метаморфозой было «перевоплощение» из французского барчука в гениального русского поэта, и оно ему, слава Богу, удалось, после чего мир старой и новой Европы, как и мир старой и новой России, стали его собственными мирами, не требовавшими никаких «перевоплощений» и воспетой Достоевским «всемирной отзывчивости», которая, увы, попадая в область политики, частенько оборачивается непрошеным вмешательством в чужие дела. В то же время «схема Достоевского» пришлась кстати советским литературоведам, так как она, в частности, освобождала их от необходимости исследовать религиозную сущность «Подражаний Корану» — ведь это, мол, было всего лишь одно из «перевоплощений» — примерил человек маску мусульманина — и все тут. Тем более что сосланный за безверие Пушкин вроде бы был атеистом и вольтерьянцем, превратившим за два-три года до встречи с Кораном евангельское сказание в эротическое шоу («Гавриилиада») и сумевшим недрожащей рукой записать такой вот экспромт:
Христос воскрес, моя Ревекка!
Сегодня следуя душой
Закону Бога-человека,
С тобой целуюсь, ангел мой.
А завтра к вере Моисея
За поцелуй я, не робея,
Готов, еврейка, приступить —
И даже то тебе вручить,
Чем можно верного еврея
От православных отличить.
И вдруг — о Коране без насмешки, словами, идущими из глубин души, из сердца.
Дореволюционные литературоведы, не скованные цепями идеологии, не увидели в коранических стихах Пушкина клоунады с «перевоплощениями». «В "Подражаниях Корану", в особенности в великолепной картине: "И путник усталый на Бога роптал" много религиозного смысла и настроения... Весь этот маленький сборничек может быть понят как гимн Богу, вознесенный над всеми исповеданиями»,— писал Н. Котляревский. «Подражания Корану» насквозь проникнуты монотеистическим духом и неподдельным религиозным чувством»,— вторил ему харьковчанин Н. Черняев. Этим же чувством проникнут и знаменитый «Пророк», в котором трудно не заметить присутствие Мухаммада.
Некоторые пушкинисты считают, что загадку «Подражаний Корану» так и не удалось разрешить за почти два столетия, прошедшие со дня рождения этих стихов. На самом деле никакой загадки здесь нет. Просто «безверие» Пушкина не выдержало прикосновения к наиболее строгому и завершенному, доведенному до предела монотеизму ислама, и Бог проник в его сердце. Поэтому, если вы вдруг ощутили необходимость общения с Ним, но забыли слова молитв, можете смело прочитать первое четверостишие, которым начинается пушкинский цикл коранических стихов:
Клянусь четой и нечетой,
Клянусь мечом и правой битвой,
Клянуся утренней звездой,
Клянусь вечернею молитвой.
И Всевышний услышит вас, потому что в этих стихах — начало мекканской суры Корана «Утренняя заря» — одной из самых красивых, нежных и грозных глав этой Книги.
Ну, а бесценным даром обновления и властью над временем Господь наделил великих поэтов: вернулся в наш мир после многовекового отсутствия Омар Хайям и стал нашим современником, пребывающим рядом с нами в веселых застольях и утешающим нас в минуты скорби. Пушкин после нескольких десятилетий отторжения снова обрел свое законное место в нашей духовной жизни, и теперь уже навсегда, ибо если он устоял перед Писаревым, то всякого рода лимоновы и другие интеллектуальные моськи-ниспровергатели, копошащиеся у подножия его трона, никакой угрозы для его славы не представляют.
Вместо эпилога
Это эссе было написано мной для одного из еженедельников, но его содержание испугало издателей, малознакомых с духовной биографией А. Пушкина, и, возможно, им показалось, что автор, в данном случае, выдвигает некие теории, не полтвержденные «официальным пушкиноведением». Отметим, что современный русскоязычный народ в своем, как говорится, «подавляющем» большинстве «официальным» продолжает считать именно «советское пушкиноведение».
Следует также отметить, что «советское литературоведение», из недр которого происходит и «советское пушкиноведение», в своей основе практически не претерпело изменений и продолжает доминировать в этой капризной науке и после установления в России нового режима, о чем свидетельствует недавно прозвучавшее на каком-то литературоведческом шабаше требование запретить говорить правду, если она — «нехорошая», о видных литераторах минувших времен, что напоминает американский закон о наказании за публичное отрицание при детях существования Санта-Клауса.
Поэтому я хочу успокоить и «подавляющее» большинство, и «подавляемое» меньшинство (а «литературоведческие меньшинства» в настоящее время подавляются российской печатью так же энергично, как сексуальные «человеком в кепочке»), что факт возрождения у богохульного автора «Гавриилиады» религиозного чувства после его знакомства с Кораном признан как досоветскими, так и советскими литературоведами, но мне хотелось бы, пользуясь отсутствием ограничений по объему, связанных с возможностями газеты, несколько расширить эту явно «нехорошую тему» о месте ислама в жизни и мировоззрении Пушкина.
Отметим, что Пушкин был далеко не первым европейским интеллектуалом, испытавшим очарование и мощное влияние ислама, и здесь достаточно помянуть лишь одного из его страших современников — Иоганна Вольфганга Гёте, издавшего свой знаменитый «Западно-восточный диван» в 1819 г.— за пять лет до появления «Подражаний Корану».
При этом, однако, как уже говорилось, «честные пушкинисты» стараются убедить поклонников поэта, что появление «Подражаний Корану» связано не с духовным возрождением, а с наличием у Пушкина каких-то обезьянних или попугайских способностей, позволяющих ему по желанию перевоплощаться в чужеземцев и инородцнв, что, по сути дела, оскорбляет его память, превращая его из творца новых образов в клоуна-пересмешника.
Но главное не в этом. Главный вопрос состоит в том, почему прикосновение к исламу произвело на Пушкина столь сильное впечатление, изменившее духовное содержание его жизни?
Чтобы ответить на этот вопрос, попытаемся представить себе, какими были религиозные реалии в его жизни до встречи с Кораном. Он жил в эпоху «развитого православия» (по аналогии с приснопамятным «развитым социализмом»). В храмах его встречали отработанная до автоматизма обязательная литургия на все случаи жизни, иконы, являвшиеся, по сути дела, разновидностью языческих идолов, которых уничтожал первый верующий в Единого Бога — Авраам (Ибрахим), и некрофилия (поклонение костям и усохшим останкам некогда живших людей), а между Господом и людьми удобно расположилась жиреющая поповщина, упивавшаяся своей властью и богатством:
Полу-фанатик, полу-плут;
Ему орудием духовным —
Проклятье, меч, и крест, и кнут.
Пошли нам, Господи, греховным
Поменьше пастырей таких...
Так, со ссылкой на Пушкина, характеризовался один из архимандритов того времени.
А перед храмом располагались Вольтер и вольтерьянцы, высмеивавшие все то, что творилось за его порогом, и в их хоре звучал голос Пушкина, к которому прислушивались и друзья, и, главным образом, враги.
И вдруг в созданном этими «пастырями» вертепе Пушкин увидел сияние Корана, донесшего до него голос Всевышнего, и он узнал, что существует религия, простая и динамичная, представляющая человеку право непосредственного общения с Богом Авраама, Измаила, Исаака и Иакова (Ибрахима, Исмаила, Ицхака и Йакуба) — религия первых патриархов единобожия без каких-либо последующих «исправлений и дополнений». Это был завершенный, доведенный до предела монотеизм — единственно приемлемое вероучение для истинного интеллектуала, каким был Пушкин. Поразила Пушкина и простота приобщения человека к исламу,— чтобы стать мусульманином, достаточно произнести формулу веры: «Нет Бога кроме Аллаха, и Мухаммад пророк его», даже не соблюдая остальных предписаний мусульманского закона. И Пушкин произнес ее, правда, по-французски: «il n’y a point d’autre Dieu que Dieu, et Mahomet est l’apôrte de Dieu» — в Приложениях к «Путешествию в Арзрум».
В 1828 г. Пушкин пишет:
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
Иль зачем судьбою тайной
Ты на казнь осуждена?
Кто меня враждебной властью
Из ничтожества позвал,
Душу мне наполнил страстью,
Ум сомненьем взволновал?..
Цели нет передо мною:
Сердце пусто, празден ум,
И томит меня тоскою
Однозвучный жизни шум.
Нехристианский характер этого стихотворения, помеченного днем рождения поэта (26 мая), привлек внимание как штатных доносителей (Ф. Булгарин), так и православных доброжелателей поэта типа митрополита Филарета, сочинившего, используя внешнюю форму, лексику и рифмы пушкинских строк, смиренное покаяние от имени поэта:
Сам я своенравной властью
Зло из темных бездн воззвал;
Сам наполнил душу страстью,
Ум волненьем взволновал...
и так далее — вплоть до покаянного признания в грехе забвения Бога и обращения к Нему с просьбой просветлить его ум и сердце. «Стихи христианина, русского епископа в ответ на скептические куплеты! — это, право, большая удача!» — писал по этому поводу Пушкин Е. М. Хитрово, принявшей на себя роль посредника между вольнодумцем и церковным иерархом.
По недостатку образования ни доноситель Булгарин, ни православный «отец», естественно, не могли почувствовать, что в стихах Пушкина отразились сомнения и духовные поиски, сопутствующие кораническому восприятию мироздания, и эти же сомнения за семьсот лет до Пушкина томили и лишали душевного спокойствия великого Омара Хайяма, знавшего сияющий Коран наизусть. Сравните:
Водой небытия зародыш мой вспоен,
Огнем страдания мой мрачный дух зажжен...
* * *
Тревога вечная мне не дает вздохнуть,
От стонов горестных моя устала грудь.
Зачем пришел я в мир, раз — без меня, со мной ли —
Все так же он вершит свой непонятный путь?
* * *
Жизнь сотворивши, смерть Ты создал вслед за тем,
Назначил гибель Ты своим созданьям всем.
Ты плохо их слепил, но кто ж тому виной?
А если хорошо, ломаешь их зачем?
* * *
Меня философом мои враги зовут,
Однако — видит Бог,— ошибочен их суд.
Ничтожней много я: ведь мне ничто не ясно,
Неясно даже то, зачем и кто я тут.
* * *
Что миру до тебя? Ты перед ним ничто:
Существование твое лишь дым, ничто.
Две бездны с двух сторон небытием зияют,
А между ними ты, подобно им,— ничто.
* * *
Зачем, душа, в моем ты поселилась теле,
Раз из него уйти ты все равно должна?
* * *
Нам жизнь навязана; ее водоворот
Ошеломляет нас, но миг один — и вот
Уже пора уйти, не зная цели жизни,
Приход бессмысленный, бессмысленный уход.
(Переводы О. Румера и др.)
Такие сомнения терзали душу глубоко верующего человека и, как уже говорилось, авторитетнейшего знатока и толкователя Корана, великого ученого исламского средневековья, всю жизнь находившегося на Пути к Богу и до сих пор ведущего с Ним нескончаемую беседу, отголоски которой доходят до нас, и мы наслаждаемся ими — именно таким был в жизни Омар ибн Ибрахим ал-Хайям.
Подобные душевные терзания были по определению недоступны и непонятны ни литературным доносчикам, ни умиротворенно отрыгивавшим после сытных «простых» (со стерлядью и икорочкой) обедов в трапезных «архимандритам Фотиям», самозванно претендующим на особенную близость к Богу и на право посредничества между Ним и «простым» верующим.
Хочу отметить, что мои «нехорошие» слова относятся лишь к ряженым шутам гороховым, но никак не к истинным подвижникам — монахам, искренним послушникам, обитателям скитов,— эти люди находились и находятся на Пути, и они непременно придут к Господу, потому что Он — один, и к Нему ведут многие земные и небесные дороги.
Во время путешествия в Арзрум Пушкин в июле 1829 г. создает свои стихи, овеянные идеалами ваххабизма, которые дорабатывает и переписывает набело уже в Болдино 17 октября 1830 г.
Стамбул гяуры нынче славят,
А завтра кованой пятой,
Как змия спящего, раздавят
И прочь пойдут и так оставят.
Стамбул заснул перед бедой.
Стамбул отрекся от пророка;
В нем правду древнего Востока
Лукавый Запад омрачил —
Стамбул для сладостей порока
Мольбе и сабле изменил.
Стамбул отвык от поту битвы
И пьет вино в часы молитвы.
Там веры чистый луч потух:
Там жены по базару ходят,
На перекрестки шлют старух,
А те мужчин в харемы вводят,
И спит подкупленный евнух.
Но не таков Арзрум нагорный,
Многодорожный наш Арзрум:
Не спим мы в роскоши позорной,
Не черплем чашей непокорной
В вине разврат, огонь и шум.
Постимся мы: струею трезвой
Одни фонтаны нас поят;
Толпой неистовой и резвой
Джигиты наши в бой летят.
Мы к женам, как орлы, ревнивы,
Харемы наши молчаливы,
Непроницаемы стоят.
Алла велик!
К нам из Стамбула
Пришел гонимый янычар.
Тогда нас буря долу гнула,
И пал неслыханный удар.
От Рущука до старой Смирны,
От Трапезунда до Тульчи,
Скликая псов на праздник жирный,
Толпой ходили палачи;
Треща в объятиях пожаров,
Валились домы янычаров;
Окровавленные зубцы
Везде торчали; угли тлели;
На кольях скорчась мертвецы
Оцепенелые чернели.
Алла велик. Тогда султан
Был духом гнева обуян.
Это стихотворение проникнуто духом нашего сегодняшнего дня, когда в Анкаре и Стамбуле идут бурные споры о религиозном пути Турции, и Пушкин в этом вековом споре остается на стороне чистого ислама. (Кстати, ваххабиты, из которых российские СМИ сделали жупел, чтобы пугать своего обывателя намеками, что некими «ваххабитскими» фанатиками взорваны жилые дома в Москве,— как будто никому не известно, кем они на самом деле были взорваны,— это всего лишь (если использовать православную аналогию) исламские староверы, и дай Бог русскому и другим народам бывшей российской империи хоть когда-нибудь достичь того уровня благоденствия, в котором живут арабы в стране, где это направление ислама является государтвенной религией.
Пушкину посвящены сотни томов серьезных литературоведческих исследований и еще столько же всякой любительской белиберды, но нигде вы не найдете даже попытки разобраться в исламской сущности этого стихотворения, потому что уже в его первой строке открывается иной мир, и его русскоязычный читатель попадает на совершенно неизвестную ему Землю Аллаха. Думаю, что, если бы был выполнен хороший перевод этих пушкинских строк на арабский язык, то ни у одного мусульманина не возникло бы сомнений в том, что они написаны правоверным.
Пушкин понимал, что напечатать это стихотворение в России невозможно, и лишь через пять лет после его написания включил его в текст «Путешествия в Арзрум» («Современник», 1836, № 1) в сильно сокращенном виде и удалив дважды повторявшуюся в его полном тексте знаменимую исламскую формулу «Алла велик!» (Аллаху акбар). Чтобы еще более обезопасить себя, Пушкин объявляет свои стихи «началом сатирической поэмы, сочиненной янычаром Амином-Оглу», которого, естественно, в природе не существовало. Поэт надеется на читателей, коих введенное для цензуры слово «сатирический» не собьет с толку, поскольку ничего из того, что можно было бы отнести к «сатире», нет даже в сокращенном тексте этого страстного стихотворения, не говоря уже о его полной редакции. На сообразительность читателя рассчитывал он и составляя «Примечания» к «Подражаниям Корану»: «Нечестивые, пишет Магомет (глава «Награды»), думают, что Коран есть собрание новой лжи и старых басен». Мнение сих «нечестивых», конечно, справедливо»,— сообщает Пушкин цензору, а последующие слова уже адресованы читателю: «но несмотря на сие, многие нравственные истины изложены в Коране сильным и поэтическим образом». Пушкин надеялся, что читатель поймет, что в «собрании новой лжи и старых басен» по определению не могут содержаться «многие нравственные истины», в том числе — и поведанные им нам в его коранических стихах. Мы это поняли.
Он милосерд: Он Магомету
Открыл сияющий Коран,
Да притечем и мы ко свету,
И да спадет с очей туман.
А. Пушкин
Пушкин был далеко не единственным русским гением, чувствовавшим привлекательность мусульманского мировосприятия. Вспомним по этому поводу автора «Ходжи-Мурата» и знаменитой суфийской притчи «Смерть Ивана Ильича» Льва Николаевича Толстого, собравшего высказывания Мухаммада из Сунны (приводятся в Приложении в этой книге), вспомним, с какой симпатией поминал Чехов жизненный уклад крымских татар...
Приложения
Лев Толстой
Изречения Магомета, не вошедшие в Коран
Магомет спал под пальмою и, внезапно проснувшись, увидел перед собою своего врага Дьютура, занесшего над ним меч. «Ну, Магомет, кто спасет теперь тебя от смерти?» — вскричал Дьютур. «Бог»,— отвечал Магомет. Дьютур опустил меч. Магомет вырвал его и вскричал в свою очередь: «Ну, Дьютур, кто спасет теперь тебя от смерти?» — «Никто»,— отвечал Дьютур. «Так знай, что тот же Бог спасет тебя»,— сказал Магомет, возвращая ему меч. И Дьютур сделался одним из вернейших друзей пророка.
О, Господи! даруй мне любовь к Тебе; даруй мне любовь к тем, кого Ты любишь; сделай так, чтобы я мог исполнить дела, заслуживающие Твоей любви; сделай так, чтобы любовь Твоя была для меня дороже меня самого, дороже семьи моей и богатства.
Говорите истину, хотя бы она была горька и неприятна для людей.
«Помогай брату своему мусульманину, не разбирая, кто он: угнетатель или угнетенный»,— сказал Магомет. «Но как же можем мы помогать ему, если он угнетатель?» — спросили пророка. Магомет отвечал: «Помогай угнетателю удерживаться от угнетения».
Бог сказал: «Тому, кто творит доброе дело, Я воздам вдесятеро,— и более того, кому пожелаю; и тому, кто творит злое, будет такое же возмездие, если Я не прощу ему; и кто хочет приблизиться ко Мне на одну пядь, к тому Я приближусь на локоть, а кто хочет приблизиться на один локоть, к тому Я приближусь на двенадцать локтей; кто пойдет ко Мне шагом, к тому Я побегу; и кто предстанет предо Мною, исполненный греха, но верующий в Меня, пред тем Я предстану, исполненный готовности простить его».
О, Господи! Удержи меня в бедности при жизни моей и позволь мне умереть бедняком.
Когда человек из малого достатка, приобретенного собственным трудом, оказывает посильную помощь другому, то это бывает самой угодной для Бога милостыней.
Никто не пил лучшего напитка, как человек, проглотивший гневное слово во имя Бога.
Никто не может быть истинно верующим, если он не желает своему брату того же, чего желал бы себе.
Ад скрыт за наслаждениями, а рай — за трудом и лишениями.
Бог говорит: «О, человек! только следуй Моим законам, и ты сделаешься подобен Мне; и скажешь: «Да будет»,— и будет так»*.
Не умерщвляйте своих сердец излишней пищей и питьем.
Ангелы сказали: «О, Боже! есть ли что-либо из сотворенного Тобою более крепкое, чем камни?» Бог сказал: «Есть; железо крепче камней, ибо оно разбивает их». Ангелы сказали: «О, Господи! есть ли что-либо из сотворенного Тобою более крепкое, чем железо?» — «Есть,—сказал Бог: — огонь крепче железа, ибо он плавит его». И ангелы сказали: «О, Господи! есть ли что-либо из сотворенного Тобою более крепкое, чем огонь?» Бог сказал: «Есть; вода крепче огня, ибо она останавливает и гасит огонь». Тогда ангелы сказали: «О, Господи! если ли что-либо из созданного Тобою более крепкое, чем вода?» Бог сказал: «Есть; ветер крепче воды: он волнует и гонит ее». Они сказали: «О, Господи! есть ли что-либо из созданного Тобою более крепкое, чем ветер?» Бог сказал: «Есть; дети Адама, дающие милостыню; люди, скрывающие от левой руки то, что они подают правой, преодолеют всё».
Бог говорит: «Я был никому не известным сокровищем. И Я пожелал быть известным. И вот Я создал человека».
Не злословь никого. И если кто-нибудь станет злословить тебя и выставлять на вид пороки, какие он знает в тебе, не разоблачай пороков, какие ты знаешь в нем.
То, что законно,— ясно, и то, что не законно,— тоже ясно; но есть сомнительное между тем и другим. Когда представится тебе такое сомнительное, воздержись и ничего не делай.
Кто милостив к созданиям Божиим, к тому милостив Бог; потому будь милостив к человеку на земле, к доброму ли, к злому ли,— а быть милостивым к злому значит удерживать его от зла.
Магомет, спрошенный о том, в чем состоит высшая вера, отвечал:
«Делайте всем людям то, что вы желали бы, чтобы вам делали люди, и не делайте другим того, чего вы не желали бы себе».
Испытание искренности каждого верующего мусульманина заключается в том, чтобы оставлять без внимания всё то, что находится не в его власти.
Бог устроил прямую дорогу с двумя стенами по ее сторонам, с отворенными воротами в них, прикрытыми занавесками. В начале этой дороги стоит распорядитель, который говорит: «Идите прямо по дороге и не сворачивайте в сторону». А выше этого распорядителя стоит другой, который говорит всякому, направляющемуся к воротам: «Не входите в эти ворота, иначе вы наверное упадете». И вот дорога эта есть жизнь; открытые ворота на ней — это дела, запрещенные Богом; занавески, которыми прикрыты ворота, это границы, поставленные Богом; первый распорядитель есть слово Божие, а второй — Бог, пребывающий в сердце каждого верующего.
Милостыня есть долг каждого верующего. Тот, кто не имеет для нее средств, пусть творит добрые дела и удерживается от зла, и это будет его милостыней.
Каждый вожделенный взгляд — прелюбодеяние, и когда женщина надушится и идет в собрание, где есть мужчины, с желанием показать себя, с сладострастным взглядом, она — прелюбодейка.
Магомет однажды сказал Вабишаху: «Не правда ли, ты пришел затем, чтобы спросить меня, что есть добро и что зло?» — «Да,— отвечал тот,— я пришел именно затем». Тогда Магомет обмакнул в миро свои пальцы, коснулся ими его груди, сделав знак в направлении к сердцу, и сказал: «Спрашивай наставления у своего сердца». Это он повторил трижды и затем сказал: «Добро — это то, что придает твоему сердцу твердость и спокойствие, а зло — это то, что повергает тебя в сомнение, хотя бы в такое время, когда другие люди оправдывают тебя».
Вы не пойдете в царство Божие до тех пор, пока не будете иметь веры; и вы не исполните своей веры до тех пор, пока не будете любить друг друга.
Кротость и смирение суть отпрыски истинной веры, а пустые речи и украшения суть отпрыски лицемерия.
Лучше сидеть одному, чем с злыми; но лучше сидеть с добрыми, чем одному. И лучше говорить ищущему знания, чем хранить молчание; но лучше молчать, чем вести пустой разговор.
Великую награду даст Бог тому, кто подавляет свой гнев, когда мог бы выказать его.
Действия будут судимы по намерениям.
Бог любит людей, добывающих себе пропитание трудом.
Только тот истинный делатель правды, кто терпелив в невзгодах и забывчив на обиды.
Истинная скромность — источник всех добродетелей.
Без скромности и целомудрия не может быть веры.
Будьте настойчивы в делании добра.
К свету стремился я, в свете и живу.
Блажен тот, кто, видя доброе, благодарит Бога, а подвергаясь несчастиям, терпеливо их переносит; всегда награжден он от Бога.
Люди, нашедшие истинный путь, не сбивались бы с него, если бы не вступали в споры.
Величайшие враги Бога, это — люди, которые называют себя верующими, а творят дела неправды и дерзновенно проливают кровь людей.
Могила — первая ступень в вечности.
Самая святая война — та, в которой человек побеждает самого себя.
Час созерцания лучше, чем год благоговения.
Молитва — соединение верующего с Богом возвышением духа.
Смерть — это мост, соединяющий друга с другом.
Я горжусь тем, что беден.
Верующий умирает с преданностью воле Божией и надеждой на Его благость.
Прелюбодеяние глаза: это — смотреть вожделенным оком на чужую жену; а прелюбодеяние языка: это — высказывать то, что противно воле Божией.
Ничто так не противно Богу, как то, что люди, мужчины и женщины, вместо того чтобы служить Богу, совершают прелюбодеяния.
Бог милостив к тому, кто добывает себе пропитание не попрошайством, а своим трудом.
Награда бывает столь же великой, сколь велико несчастие,— то есть, чем более кто несчастлив и злополучен, тем выше и совершеннее его награда. И поистине, когда Бог любит кого, то Он повергает его в несчастия.
После исповедания своей веры Магомет обыкновенно говорил: «О, Господи! молю тебя о твердости в вере, о готовности идти прямым путем, о помощи Твоей приобресть милость в глазах Твоих и подобающим образом чтить Тебя; молю Тебя еще, чтоб Ты дал мне сердце невинное, отвращающееся от порока, и правдивый язык; и молю еще Тебя, чтобы Ты дал мне то, что Ты признаешь добродетелью, оградив от того, что Ты признаешь пороком, и чтобы Ты простил мне те прегрешения мои, какие Ты знаешь.
Знаешь ли, что подрывается под самое основание нашей веры и что низвергает ее? Это ошибки толкователей, словопрения лицемеров и повеления повелителей, сбившихся с дороги.
Женщина — вторая половинка мужчины.
Знание терпит ущерб, когда его забывают, но оно вовсе теряется, когда его сообщают недостойному.
Кто же ученый? Тот, кто исполняет то, что он знает.
Близко время, когда от нашей веры ничего не останется, кроме ее имени, и от Корана ничего, кроме его видимости, когда в мечетях не будет более ни учения, ни служения Богу, когда ученые сделаются людьми, худшими из всех, живущих на земле, когда споры и препирательства станут исходить от них и возвращаться к ним.
Стремление к знанию есть Божественная заповедь для каждого верующего; но наставлять в знании недостойных его значит надевать жемчуг, драгоценные камни и золото на шею свиньям.
Наставления бывают трех родов: такие, правда которых несомненна,— следуй им; такие, которые сбивают с пути,— удерживайся от них, и такие, которые неясны,— ищи у Бога разъяснения их.
Верующие не умирают; они только переносится из тленного мира в мир вечного существования.
Истинно-верующий благодарит Бога в дни преуспеяния и полагается на Его волю в невзгодах.
На Бога надейся, но привязывай своего верблюда.
Драгоценен мир и всё, что есть в нем; но самое драгоценное из всего, что есть в нем, это — добродетельная женщина.
Никто из поэтов не сказал вернее Лебида: «Знаю, что всё суета, кроме Бога».
Присоединяйтесь к истине, чуждайтесь лжи.
Недостойно верующего позорить чью-либо честь; недостойно проклинать кого-либо, недостойно злословить и недостойно верующего всякое пустословие.
Избегайте подмечать и осуждать недостатки в людях, особенно такие, какие есть в вас самих.
Побольше молчать и оставаться в добром расположении духа,— может ли быть что-либо лучше этого?
Будьте осторожны в шести случаях: когда говорите,— говорите истину; когда вы что-либо обещаете,— исполняйте; долги свои платите; будьте целомудренны в мыслях и на деле; удерживайте свою руку от всякого насилия и сторонитесь всего худого.
Бог наставляет нас быть смиренными, почтительными и не гордыми, так, чтобы ни один человек не угнетал другого.
Тот не с нами, кто зовет других помогать ему в деле угнетения; и тот не с нами, кто отстаивает свой народ в неправде, и тот не с нами, кто умирает, помогая своему народу утверждать произвол.
Любовь ваша делает вас глухими и слепыми.
Нет совершенной веры у того, кто не желает брату своему того же, чего он желал бы себе.
Тот, у кого нет чистого сердца и языка, удерживающего от пустословия, не может быть верующим.
Исполнение религиозных обрядов не искупит вины злоречивого языка.
Сказать вам о том, что лучше поста, милостыни и молитвы? Это — примирение друга с другом: потому что вражда и злоба лишают человека всякой награды от Бога.
Бог ничего не создал лучше разума,— ничего более совершенного и прекрасного; блага, какие Он дает людям, Он дает ради него; от разума же происходит и понимание Бога.
Бог — Сам кроток, исполнен кротости, Он дает кроткому то, чего не дает жестокому.
Не тот могуч и силен, кто низвергает людей, а тот, кто удерживается от гнева.
Богатство бывает не от изобилия мирских благ, а от довольства духа.
Однажды Магомет спал на цыновке и встал очень загрязненный ею. Некто сказал ему: «О, посланник Божий! ведь если бы ты пожелал, я постлал бы тебе мягкую постель». Магомет ответил: «Что мне до этого мира? Ведь я здесь, как путешественник, который вошел в тень дерева и сейчас выйдет из нее».
Когда вы видите человека, одаренного более вас богатством или красотой, тогда подумайте о людях, одаренных менее вас.
Смотрите на людей, стоящих ниже вас; это предохранит вас от пренебрежения к благостям Божиим.
Один человек пришел к Магомету и сказал ему: «Поистине, я люблю тебя». Магомет ответил ему: «Подумай о том, что ты говоришь». И человек тот сказал «клянусь тебе, я люблю тебя», и повторил слова эти трижды. Тогда Магомет сказал ему: «Если ты искренен, то приготовься к бедности, ибо бедность придет к тому, кто любит меня, скорее, чем поток к морю».
Рассудить двоих людей есть милосердие; и помочь человеку сесть в седло и поднять ему его мешок есть милосердие; и доброе слово, которое говорят в благодарность, и кроткий ответ вопрошающему есть милосердие; и удаление того, что причиняет неудобство людям, как терновника или камней с дороги, есть милосердие.
Бог говорит: «Для возлюбленного Мною Я — слух, которым он слышит, Я — зрение, которым он видит, Я — руки, которыми он берет, и ноги, которыми он ходит».
Как трение о землю очищает железо, так память о Боге очищает сердце человека.
Каждое доброе дело есть дело милосердия; и разве не доброе это дело встретить брата своего с приветом и налить воды из меха своего в его кувшины?
Магомет спросил: «Как вы думаете, бросит ли женщина ребенка своего в огонь?» Ему отвечали: «Нет». Тогда Магомет сказал: «А ведь Бог более сострадателен к своим созданиям, чем женщина к своему ребенку».
Захватывающий одному себе то, чем должны пользоваться все люди,— грешник и нарушитель закона.
Отдавай работнику плату его прежде, чем высохнет его пот.
Будь ласков с людьми и не будь груб; будь любезен с ними и не презирай их. И когда ты встретишь иудеев и христиан, которые будут спрашивать тебя о ключах рая, скажи им, что ключи рая в том, чтобы свидетельствовать истину Божию и творить дела добра.
Милосердие — когда вы улыбаетесь приветливо брату своему; милосердие — когда вы побуждаете человека к доблестным поступкам и удерживаете от незаконных дел; милосердие — когда вы указываете дорогу людям, потерявшим ее, и когда вы помогаете слепому.
Любите ли вы своего Создателя? Если да, то любите прежде всего людей, своих собратьев.
Внимать словам мудрого и внушать другим любовь к истине лучше, чем исполнять предписания закона.
Наиболее почитаем у Бога тот, кто прощает обидчику, находящемуся в его власти.
** То есть если человек живет в полном соответствии с жизнью мира и законами природы, то и его воля находится в согласии с волей Бога, и чего бы он ни пожелал, всё будет ему.
Абдуллах Аль Сураварди.
Нравится материал? Поддержи автора!
Ещё документы из категории разное:
Чтобы скачать документ, порекомендуйте, пожалуйста, его своим друзьям в любой соц. сети.
После чего кнопка «СКАЧАТЬ» станет доступной!
Кнопочки находятся чуть ниже. Спасибо!
Кнопки:
Скачать документ